написать, о них, к которым уже привыкли, которые стали составными
текста, речи, моей реальности, образующейся там и возвращающейся ко
мне объектом одновременно обязанным существованием мне и воображению
другого. И впрямь, подчас я о них забываю. Не кричат, не играют на
скрипке - и забыл. Мне нравятся ранние групповые портреты Хокни.
Полная разбалансированность жестов-интенций и "фальшивая" дискурсивная
логика в поэзии Э. Дождь выравнивает среду опосредования, расправляя
звучание электрички. Электричества или Электры. Лучеобразная лень.
Коричнево-фиолетовое собрание сочинений И. Бунина на полках кафедры
славистики. После разговора с Хьюзом Лин говорит, что когда мы с ним
перешли на русский, наши лица страшно изменились. Точно так же был
изумлен я на Бруковском Вишневом саде в Нью Йорке, когда с первой
секунды, с первой реплики актеры стали театрально кричать, что вмиг
подвинуло меня на предположение какого-то иного, "бруковского" хода в
игре, и что через несколько минут, когда я пришел в себя, рассеялось,
оказавшись обыкновенной, даже несколько приниженной, эмоциональностью
английского языка. Шарлотта ела огненные шары. По мнению Синявского,
"провинциальность" Гоголя, его неумение пользоваться-использовать свой
язык (в привычном деле рассказывания историй!) в той мере, как
использовали его жившие тогда в столице, и было импульсом его
лингвистического личного опыта. Кажется, так. Вероятно так. В самом
деле, и языковая анормальность, бесконечное отклонение от узуса - есть
Гоголь, его нескончаемое радение о памяти и постоянное забывание
всего, наращивание забывания, разрушающего цензуру установления,
инструкции, дня. Но - можно провести другую аналогию. Например, с
индейцами племени Хопи. Безусловно, это частное наблюдение. Но,
возвращаясь, к предыдущему, к временам крика..., к временам
"искренности", "откровенности". Нетрудно связать немногие внутренние
побуждения, мотивы, действительные и по сию пору (к слову, здесь
уместно Лиотаровское meta-recite) в обыкновенном, обыденном дискурсе.
Например (из недавнего газетного опроса), около 70% - или что-то около
того - опрошенных советских людей наибольшее счастье в своей жизни
"находят в детях". В любом конкретном случае (за редкими исключениями)
это утверждение - чистая ложь, поскольку нигде не существует такого
жестокого и постыдного равнодушия к ребенку как таковому, к этому
ребенку лично. Но в широком смысле, вероятно, это утверждение есть
правда, так как, по-видимому, выражает пресловутое коллективное
бессознательное, - опять-таки, нигде так много не уделяют внимания
детям вообще, нигде так не отчетлив мотив архетипа младенца и вины
"взрослых", искупаемой в его жертве. Расчлененный в воспитании.
Литература, фольклор и так далее. Дневная жизнь. Кинотеатры. Вечер.
Удивительна сегодня растерянность тех, кто свидетельствует о
"разрушении культуры и ценностей". Книги перестали быть фетишем,
всяческие театры и зрелища, бывшие чуть ли не мерилом существенности
обще-жития и пр. также теперь не зависят от публичности. Посещение
того или иного представления стало делом абсолютно частным, отсюда
растерянность. Конструкция, архитектура этого архива рухнула вмиг. Вот
и я уже с 1969 года не смотрю никаких спектаклей. Более всего мне
претит посещение так называемых хеппенингов, actions, выставок, уже не
напоминающих даже деревенские танцы. И мне безразлично - Достоевский
ли то, Набоков, Беккет или XYZ. В темном зале неуклонно клонит в сон,
невзирая на окружающий шум. Я проспал в Вишневом Бруклинском саду в
общей сложности минут семь... На спектакле Crowbar я засек время и
выяснил, что Чарльз Бернстайн проспал около шести минут. Если бы не
Ван-Тинген с барабаном, возглавлявший хор ангелов (около пятидесяти
хористов и хористок с пластиковыми крыльями!), Чарльз проспал бы до
конца. С другой стороны, не следовало бы обедать перед представлением.
Обед, вино, внезапный холод, потом тепло зала, полумрак. Двойной кофе,
пожалуйста! Два двойных и водку. И никаких "симулякров".
Подозреваю, что порядок таков. Потсдам. Росто-на-Дону. Винница.
Ленинград. Сквозь них, как сквозь сито, просеиваются бесчисленные
города и населенные пункты. Втайне наслаждаясь безнаказанной гибкостью
их именований. Доведенное до предела смысла, к черте мгновенной
возвратясь бестенным и прямым, как возмездие: очередное согласование.
Покуда вновь не достигал чумных курганов со стороны Херсона. Крым
падал за горизонт погасшей морской звездой. Они сидели за столом с
дыркой от выпавшего сучка, привалясь к рыжему ракушечнику стены.
Верхами осокорей шумел ветер с Каховского водохранилища, напоминая
привкус железной зелени городских садов. Лицо той, кто сидела рядом,
отвалясь на ноздреватую стену, было как банка молока, а затем все
остальное, как будто подобного никогда не было, как будто впервые, как
будто никогда широко открытых, остановленных глаз, когда голову
сдвинула в сторону, чтобы подальше от луны, когда подняла колени. Не
отходили от окон, тополя цвели. К утру фонарь прекратил свое
существование. Ночь, утро. Но наряду с тем, в каждом из мест - уже
тогда просматривалась завязь другого места, другого действия, другой
со-общительности, со временем обретавших (кажется) определенность. До
сих пор остается почти невозможным сказать, чему я учился в школе и
далее, в других учебных заведениях. Лозы. Только то, что есть - есть
то, что достается переходящему в область, где не упорствует больше
сравнение.
"Ленинград. 18 мая, 91. A почему, например, тебя не волнует тайна
Тунгусского метеорита? Ко всему прочему, не ты, а я в мае 91 года
удосужилась встретиться с заурядным идиотом в лице известного
"художника". Это - ты. И даже не заурядный, а буквальный идиот. Тебя
провели, как последнего сельского придурка. Ты не нашел ничего
лучшего, как тоном уставшего скитальца "поведать" мне повесть своих
странствий?. Что ж, тогда придется поведать то, чего ты так страстно
жаждешь. А чего же вот так, впустую по свету рыскать? Все здесь. Здесь
Аркадия, здесь прыгай. Ну, с самого начала, наберись терпения...
потому что твой ум и сатанинская изобретательность явно не дадут тебе
возможности понять все так, как это понимают обыкновенные люди,
которые ходят на работу, стоят в очередях, слушают припадочных
кандидатов во всевозможные президенты, которые давным-давно все знают.
Которые уже успели забыть. Те, кому надо, конечно... Справедливо было
бы спросить, а зачем? Зачем мне это рассказывать, - ты так незыблемо
устроился на художественных антресолях, там, где ищут пропавшие
рукописи, сочиняют оратории и пропитанные тонкой иронией романы, за
которые кое-что кое-кому иногда выпадает. Вот только не нужно ругани!
Не надо. Еще успеешь. Обещаю. А там посмотрим, захочется ли. Ну, взял
ли ты ручку, бумагу? Включил ли ты свой диктофон? Можешь сварить кофе,
мне спешить некуда. А пока ты варишь кофе, я понаблюдаю, как внизу
трахаются коты. Русская сексуальная революция затронула, как видишь,
не только пятиклассниц, но зверей, птиц и, наверное, кирпичи. Гляди-
ка, совсем, как люди... Наверное, и вправду весна. <...>"
Зависит ли сознание конечности, которое возникает и разрастается в
человеке, покуда откровенно не совпадает с ним, от факта его рождения
или же от сознания и веры в то, что был рожден он, но никто другой? В
том, что при рождении не обменяли бирки? Моя мать, фотография которой
лежит передо мной на столе, говорила, что когда я родился, лил дождь.
Но это в той же степени достоверно, как и то, что то, что было
отделено от нее в какой-то миг, есть в настоящее время - я. На
фотографии мама в прекрасном невесомом, белом, шелковистом плаще
(такие плащи назывались пыльниками), волосы высоко уложены, открывая
особенные, как будто слегка припыленные, лучше - придымленные серые
глаза. Да, это ее чудесный лоб, руки (что отделяет меня от них?);
рядом, у колена, какое-то существо в коротких штанах, справа отец в
белом кителе, верхний крючок ворота расстегнут, он опирается на прямую
спинку деревянного кресла, в котором сидит мать. Составляющие всех
воспоминаний, воспоминаний всех без исключения. Фотография может быть
иной. Сзади их, нас жара, звон в висках, протуберанцы под веками,
раскаленнный булыжник площади, прозрачные тени прохожих. Потсдам, 49
год, Жмеринка, огромная груша в глубине сада. Грозовой гул поездов.
Год рождения. Место все то же. Потом другие места. Ростов-на-Дону.
Обломок стекла, сведший в радугу стрекозьего крыла август.
Явь я возникала, как я, уходящий в я, уходящее в такое же я когда-то,
где-то. Вначале. В смысловых отклонениях и пересечениях, которые
мнятся (чем?), но начало уже требует слова "мираж", в котором
несомненно (точнее, до-сомненно) сознание провидит удваивающее себя
удвоение. И оно сладостно, равно как и вожделенно, поднимаясь из
глубин реальности и географических фолиантов гелиографическим,
бестенным свечением мира, стоящего на грани зрения, обращенного в
себя, как подсказывает позднее значение латинского mirare, слабо
брезжа в пристальном зеркале неизменного удивления восхищеньем
"мираджа".
"Я понимаю" угрожает протяжением нескончаемой тавтологии. Следует не
предупреждение, но перечисление: треугольник Пенроуза, бутылка Кляйна,
etc. Декорации спектакля, притязающие на роль зеркал. Но, вероятно,
где-то в самом начале зеркало было разбито. Затянувшаяся вспышка,
постепенно пересекающая границу силы и продолжающая свое расширение во
время. Становление и исчезновение исключают пространство. В детстве
экспансия бесконечности космоса поддавалась воображению намного легче,
нежели нескончаемое свертывание точки во что-то, что должно было быть
"бесконечно меньшим, нежели мыслимая малость". Спустя время, суждение
о том, что передела не происходит уже не вызвало никаких эмоций.
Ощущение доверчиво возвращается к вещи, вблизи которой или в которой
впервые ощутило свое возникновение. Как я чувствую свое чувство?
Относится ли это чувствование к чувственной сфере или к
интеллегибельной? Медленно артикулируемый гул языка в шелесте
клавиатуры. Засыпая, думать о чем-то скользя и касаясь клавиш
"взглядом". Мы возвращаемся к мысли о письме танца, о пустом языке,
ничего никогда не отражавшем. Если к речи приложимо - "количество", то
какое количество речи необходимо для того. чтобы не выразить ничего?
Однако, если это "ничего" возникает как смыслы сказанного,
написанного, не требует ли оно в свой черед, срок быть выраженным? В
чем? Зачем это мне? Могу ли я созерцать дерево в окне точно таким же
образом, как делал это пятнадцать лет назад? Вместо дерева можем
поместить в это же предложение слово книга. Что нужно мне в книге,
которую я знаю наизусть? Будет ли это та же книга, которую я читал
пятнадцать лет тому назад, если это будет другая такая же книга?
Например, в библиотеке. Либо у моего друга в Беркли, где я открою ее
на все той же привычной 67 странице прямо на описании нескольких
акварелей, стены и осеннего утра, свежести и запаха смолотого кофе, к
которому примешивается дух только что согретого на плите молока. Птицы
суть числа для расчета местоположения наблюдателя и его
взаимоотношений с предметами и масштабами. Облако совсем другое дело.
На той книге было небольшое пятно, оставшееся от сигаретного пепла. На
этой книге, у окна, в котором ярко блещет горячее солнце, пятна нет,
но в ней, вопреки описанию комнаты, утра, обостренных осенью запахов,