II
Я начала себя помнить очень поздно, только с девятого года. Не знаю,
каким образом все, что было со мною до этого возраста, не оставило во
мне никакого ясного впечатления, о котором бы я могла теперь вспомнить.
Но с половины девятого года я помню все отчетливо, день за днем, непре-
рывно, как будто все, что ни было потом, случилось не далее как вчера.
Правда, я могу как будто во сне припомнить что-то и раньше: всегда за-
тепленную лампаду в темном углу, у старинного образа; потом как меня од-
нажды сшибла на улице лошадь, отчего, как мне после рассказывали, я про-
лежала больная три месяца; еще как во время этой болезни, ночью, просну-
лась я подле матушки, с которою лежала вместе, как я вдруг испугалась
моих болезненных сновидений, ночной тишины и скребшихся в углу мышей и
дрожала от страха всю ночь, забиваясь под одеяло, но не смея будить ма-
тушку, из чего и заключаю, что ее я боялась больше всякого страха. Но с
той минуты, когда я вдруг начала сознавать себя, я развилась быстро, не-
ожиданно, и много совершенно недетских впечатлений стали для меня как-то
страшно доступны. Все прояснялось передо мной, все чрезвычайно скоро
становилось понятным. Время, с которого я начинаю себя хорошо помнить,
оставило во мне резкое и грустное впечатление; это впечатление повторя-
лось потом каждый день и росло с каждым днем; оно набросило темный и
странный колорит на все время житья моего у родителей, а вместе с тем -
и на все мое детство.
Теперь мне кажется, что я очнулась вдруг, как будто от глубокого сна
(хотя тогда это, разумеется, не было для меня так поразительно). Я очу-
тилась в большой комнате с низким потолком, душной и нечистой. Стены бы-
ли окрашены грязновато-серою краскою; в углу стояла огромная русская
печь; окна выходили на улицу или, лучше сказать, на кровлю противополож-
ного дома и были низенькие, широкие, словно щели. Подоконники приходи-
лись так высоко от полу, что я помню, как мне нужно было подставлять
стул, скамейку и потом уже кое-как добираться до окна, на котором я лю-
била сидеть, когда никого не было дома. Из нашей квартиры было видно
полгорода; мы жили под самой кровлей в шестиэтажном, огромнейшем доме.
Вся наша мебель состояла из какого-то остатка клеенчатого дивана, всего
в пыли и в мочалах, простого белого стола, двух стульев, матушкиной пос-
тели, шкафика с чем-то в углу, комода, который всегда стоял, покачнув-
шись набок, и разодранных бумажных ширм.
Помню, что были сумерки; все было в беспорядке и разбросано: щетки,
какие-то тряпки, наша деревянная посуда, разбитая бутылка и не знаю
что-то такое еще. Помню, что матушка была чрезвычайно взволнована и от-
чего-то плакала. Отчим сидел в углу в своем всегдашнем изодранном сюрту-
ке. Он отвечал ей что-то с усмешкой, что рассердило ее еще более, и тог-
да опять полетели на пол щетки и посуда. Я заплакала, закричала и броси-
лась к ним обоим. Я была в ужасном испуге и крепко обняла батюшку, чтоб
заслонить его собою. Бог знает отчего показалось мне, что матушка на не-
го напрасно сердится, что он не виноват; мне хотелось просить за него
прощения, вынесть за него какое угодно наказание. Я ужасно боялась ма-
тушки и предполагала, что и все так же боятся ее. Матушка сначала изуми-
лась, потом схватила меня за руку и оттащила за ширмы. Я ушибла о кро-
вать руку довольно больно; но испуг был сильнее боли, и я даже не помор-
щилась. Помню еще, что матушка начала что-то горько и горячо говорить
отцу, указывая на меня (я буду и вперед в этом рассказе называть его от-
цом, потому что уже гораздо после узнала, что он мне не родной). Вся эта
сцена продолжалась часа два, и я, дрожа от ожидания, старалась всеми си-
лами угадать, чем все это кончится. Наконец ссора утихла, и матушка ку-
да-то ушла. Тут батюшка позвал меня, поцеловал, погладил по голове, по-
садил на колени, и я крепко, сладко прижалась к груди его. Это была, мо-
жет быть, первая ласка родительская, может быть, оттого-то и я начала
все так отчетливо помнить с того времени. Я заметила тоже, что заслужила
милость отца за то, что за него заступилась, и тут, кажется в первый
раз, меня поразила идея, что он много терпит и выносит горя от матушки.
С тех пор эта идея осталась при мне навсегда и с каждым днем все более и
более возмущала меня.
С этой минуты началась во мне какая-то безграничная любовь к отцу, но
чудная любовь, как будто вовсе не детская. Я бы сказала, что это было
скорее какое-то сострадательное, материнское чувство, если б такое опре-
деление любви моей не было немного смешно для дитяти. Отец казался мне
всегда до того жалким, до того терпящим гонения, до того задавленным, до
того страдальцем, что для меня было страшным, неестественным делом не
любить его без памяти, не утешать его, не ласкаться к нему, не стараться
об нем всеми силами. Но до сих пор не понимаю, почему именно могло войти
мне в голову, что отец мой такой страдалец, такой несчастный человек в
мире! Кто мне внушил это? Каким образом я, ребенок, могла хоть что-ни-
будь понять в его личных неудачах? А я их понимала, хотя перетолковав,
переделав все в моем воображении по-своему; но до сих пор не могу предс-
тавить себе, каким образом составилось во мне такое впечатление. Может
быть, матушка была слишком строга ко мне, и я привязалась к отцу как к
существу, которое, по моему мнению, страдает вместе со мною, заодно.
Я уже рассказала первое пробуждение мое от младенческого сна, первое
движение мое в жизни. Сердце мое было уязвлено с первого мгновения, и с
непостижимою, утомляющею быстротой началось мое развитие. Я уже не могла
довольствоваться одними внешними впечатлениями. Я начала думать, рассуж-
дать, наблюдать; но это наблюдение произошло так неестественно рано, что
воображение мое не могло не переделывать всего по-своему, и я вдруг очу-
тилась в каком-то особенном мире. Все вокруг меня стало походить на ту
волшебную сказку, которую часто рассказывал мне отец и которую я не мог-
ла не принять, в то время, за чистую истину. Родились странные понятия.
Я очень хорошо узнала, - но не знаю, как это сделалось, - что живу в
странном семействе и что родители мои как-то вовсе не похожи на тех лю-
дей, которых мне случалось встречать в это время. "Отчего, - думала я, -
отчего я вижу других людей, как-то и с виду непохожих на моих родителей?
отчего я замечала смех на других лицах и отчего меня тут же поражало то,
что в нашем углу никогда не смеются, никогда не радуются?" Какая сила,
какая причина заставила меня, девятилетнего ребенка, так прилежно осмат-
риваться и вслушиваться в каждое слово тех людей, которых мне случалось
встречать или на нашей лестнице, или на улице, когда я по вечеру, прик-
рыв свои лохмотья старой матушкиной кацавейкой, шла в лавочку с медными
деньгами купить на несколько грошей сахару, чаю или хлеба? Я поняла, и
уж не помню как, что в нашем углу - какое-то вечное, нестерпимое горе. Я
ломала голову, стараясь угадать, почему это так, и не знаю, кто мне по-
мог разгадать все это по-своему: я обвинила матушку, признала ее за зло-
дейку моего отца, и опять говорю: не понимаю, как такое чудовищное поня-
тие могло составиться в моем воображении. И насколько я привязалась к
отцу, настолько возненавидела мою бедную мать. До сих пор воспоминание
обо всем этом глубоко и горько терзает меня. Но вот другой случай, кото-
рый еще более, чем первый, способствовал моему странному сближению с от-
цом. Раз, в десятом часу вечера, матушка послала меня в лавочку за дрож-
жами, а батюшки не было дома. Возвращаясь, я упала на улице и пролила
всю чашку. Первая моя мысль была о том, как рассердится матушка. Между
тем я чувствовала ужасную боль в левой руке и не могла встать. Кругом
меня остановились прохожие; какая-то старушка начала меня поднимать, а
какой-то мальчик, пробежавший мимо, ударил меня ключом в голову. Наконец
меня поставили на ноги, я подобрала черепки разбитой чашки и пошла, ша-
таясь едва передвигая ноги. Вдруг я увидала батюшку. Он стоял в толпе
перед богатым домом, который был против нашего. Этот дом принадлежал ка-
ким-то знатным людям и был великолепно освещен; у крыльца съехалось мно-
жество карет, и звуки музыки долетали из окон на улицу. Я схватила ба-
тюшку за полу сюртука, показала ему разбитую чашку и, заплакав, начала
говорить, что боюсь идти к матушке. Я как-то была уверена, что он засту-
пится за меня. Но почему я была уверена, кто подсказал мне, кто научил
меня, что он меня любит более, чем матушка? Отчего к нему я подошла без
страха? Он взял меня за руку, начал утешать, потом сказал, что хочет мне
что-то показать, и приподнял меня на руках. Я ничего не могла видеть,
потому что он схватил меня за ушибленную руку и мне стало ужасно больно;
но я не закричала, боясь огорчить его. Он все спрашивал, вижу ли я
что-нибудь? Я всеми силами старалась отвечать в угоду ему и отвечала,
что вижу красные занавесы. Когда же он хотел перенести меня на другую
сторону улицы, ближе к дому, то, не знаю отчего, вдруг начала я плакать,
обнимать его и проситься скорее наверх, к матушке. Я помню, что мне тя-
желее были тогда ласки батюшки, и я не могла вынести того, что один из
тех, кого я так хотела любить, - ласкает и любит меня и что к другой я
не смела и боялась идти. Но матушка почти совсем не сердилась и отослала
меня спать. Я помню, что боль в руке, усиливаясь все более и более, наг-
нала на меня лихорадку. Однако ж я была как-то особенно счастлива тем,
что все так благополучно кончилось, и всю эту ночь мне снился соседний
дом с красными занавесами.
И вот когда я проснулась на другой день, первою мыслию, первою забо-
тою моею был дом с красными занавесами. Только что матушка вышла со дво-
ра, я вскарабкалась на окошко и начала смотреть на него. Уже давно этот
дом поразил мое детское любопытство. Особенно я любила смотреть на него
ввечеру, когда на улице зажигались огни и когда начинали блестеть ка-
ким-то кровавым, особенным блеском красные, как пурпур, гардины за
цельными стеклами ярко освещенного дома. К крыльцу почти всегда подъез-
жали богатые экипажи на прекрасных, гордых лошадях, и все завлекало мое
любопытство: и крик, и суматоха у подъезда, и разноцветные фонари карет,
и разряженные женщины, которые приезжали в них. Все это в моем детском
воображении принимало вид чего-то царственно-пышного и сказочно-волшеб-
ного. Теперь же, после встречи с отцом у богатого дома, дом сделался для
меня вдвое чудеснее и любопытнее. Теперь в моем пораженном воображении
начали рождаться какие-то чудные понятия и предположения. И я не удивля-
юсь, что среди таких странных людей, как отец и мать, я сама сделалась
таким странным, фантастическим ребенком. Меня как-то особенно поражал
контраст их характеров. Меня поражало, например, то, что матушка вечно
заботилась и хлопотала о нашем бедном хозяйстве, вечно попрекала отца,
что она одна за всех труженица, и я невольно задавала себе вопрос: поче-
му же батюшка совсем не помогает ей, почему же он как будто чужой живет
в нашем доме? Несколько матушкиных слов дало мне об этом понятие, и я с
каким-то удивлением узнала, что батюшка артист (это слово я удержала в
памяти), что батюшка человек с талантом; в моем воображении тотчас же
сложилось понятие, что артист какой-то особенный человек, непохожий на
других людей. Может быть, самое поведение отца навело меня на эту мысль;
может быть, я слышала что-нибудь, что теперь вышло из моей памяти; но
как-то странно понятен был для меня смысл слов отца, когда он сказал их
один раз при мне с каким-то особенным чувством. Эти слова были, что
"придет время, когда и он не будет в нищете, когда он сам будет барин и
богатый человек, и что, наконец, он воскреснет снова, когда умрет матуш-
ка". Помню, я сначала испугалась этих слов до крайности. Я не могла ос-