сейчас же, в графском доме. Француз изъявил полное негодование и сказал,
что не понимает такой черной неблагодарности. Тогда мой отчим ответил с
запальчивостью, что лучше наказание, суд и хоть опять уголовное
следствие, чем то житье, которое он испытал до сих пор, состоя в поме-
щичьем оркестре и не имея средств оставить его раньше, за своею крайнею
бедностью, и с этими словами вышел из залы вместе с арестовавшими его.
Его заперли в отдаленную комнату дома и пригрозили, что завтра же отпра-
вят его в город.
Около полуночи отворилась дверь в комнату арестанта. Вошел помещик.
Он был в халате, в туфлях и держал в руках зажженный фонарь. Казалось,
он не мог заснуть, и мучительная забота заставила его в такой час оста-
вить постель. Ефимов не спал и с изумлением взглянул на вошедшего. Тот
поставил фонарь и в глубоком волнении сел против него на стул.
- Егор, - сказал он ему, - за что ты так обидел меня?
Ефимов не отвечал. Помещик повторил свой вопрос, и какое-то глубокое
чувство, какая-то странная тоска звучала в словах его.
- А бог знает, за что я так обидел вас, сударь! - отвечал наконец мой
отчим, махнув рукою, - знать, бес попутал меня! И сам не знаю, кто меня
на все это наталкивает! Ну, не житье мне у вас, не житье... Сам дьявол
привязался ко мне!
- Егор! - начал снова помещик, - воротись ко мне; я все позабуду, все
тебе прощу. Слушай: ты будешь первым из моих музыкантов; я положу тебе
не в пример другим жалованье...
- Нет, сударь, нет, и не говорите: не жилец я у вас! Я вам говорю,
что дьявол ко мне навязался. Я у вас дом зажгу, коли останусь; на меня
находит, и такая тоска подчас, что лучше бы мне на свет не родиться! Те-
перь я и за себя отвечать не могу: уж вы лучше, сударь, оставьте меня.
Это все с тех пор, как тот дьявол побратался со мною...
- Кто? - спросил помещик.
- А вот, что издох как собака, от которой свет отступился, итальянец.
- Это он тебя, Егорушка, играть выучил?
- Да! Многому он меня научил на мою погибель. Лучше б мне никогда его
не видать.
- Разве и он был мастер на скрипке, Егорушка?
- Нет, он сам мало знал, а учил хорошо. Я сам выучился; он только по-
казывал, - и легче, чтоб у меня рука отсохла, чем эта наука. Я теперь
сам не знаю, чего хочу. Вот спросите, сударь: "Егорка! чего ты хочешь?
все могу тебе дать", - а я, сударь, ведь ни слова вам в ответ не скажу,
затем что сам не знаю, чего хочу. Нет, уж вы лучше, сударь, оставьте ме-
ня, в другой раз говорю. Уж я что-нибудь такое над собой сделаю, чтоб
меня куда-нибудь подальше спровадили, да и дело с концом!
- Егор! - сказал помещик после минутного молчания, - я тебя так не
оставлю. Коли не хочешь служить у меня, ступай; ты же человек вольный,
держать тебя я не могу; но я теперь так не уйду от тебя. Сыграй мне
что-нибудь, Егор, на твоей скрипке, сыграй! ради бога, сыграй! Я тебе не
приказываю, пойми ты меня, я тебя не принуждаю; я тебя прошу слезно:
сыграй мне, Егорушка, ради бога, то, что ты французу играл! Отведи душу!
Ты упрям, и я упрям; знать, у меня тоже свой норов, Егорушка! Я тебя
чувствую, почувствуй и ты, как я. Жив не могу быть, покамест ты мне не
сыграешь того, по своей доброй воле и охоте, что французу играл.
- Ну, быть так! - сказал Ефимов. - Дал я, сударь, зарок никогда перед
вами не играть, именно перед вами, а теперь сердце мое разрешилось. Сыг-
раю я вам, но только в первый и последний раз, и больше, сударь, вам ни-
когда и нигде меня не услышать, хоть бы тысячу рублей мне посулили.
Тут он взял скрипку и начал играть свои варияции на русские песни. Б.
говорил, что эти варияции - его первая и лучшая пьеса на скрипке и что
больше он никогда ничего не играл так хорошо и с таким вдохновением. По-
мещик, который и без того не мог равнодушно слышать музыку, плакал навз-
рыд. Когда игра кончилась, он встал со стула, вынул триста рублей, подал
их моему отчиму и сказал:
- Теперь ступай, Егор. Я тебя выпущу отсюда и сам все улажу с графом;
но слушай: больше уж ты со мной не встречайся. Перед тобой дорога широ-
кая, и коль столкнемся на ней, так и мне и тебе будет обидно. Ну, про-
щай!.. Подожди! еще один мой совет тебе на дорогу, только один: не пей и
учись, все учись; не зазнавайся! Говорю тебе, как бы отец твой родной
сказал тебе. Смотри же, еще раз повторяю: учись и чарки не знай, а хлеб-
нешь раз с горя (а горя-то много будет!) - пиши пропало, все к бесу пой-
дет, и, может, сам где-нибудь во рву, как твой итальянец, издохнешь. Ну,
теперь прощай!.. Постой, поцелуй меня!
Они поцеловались, и вслед за тем мой отчим вышел на свободу.
Едва он очутился на свободе, как тотчас же начал тем, что прокутил в
ближайшем уездном городе свои триста рублей, побратавшись в то же время
с самой черной, грязной компанией каких-то гуляк, и кончил тем, что, ос-
тавшись один в нищете и без всякой помощи, вынужден был вступить в ка-
кой-то жалкий оркестр бродячего провинциального театра в качестве первой
и, может быть, единственной скрипки. Все это не совсем согласовалось с
его первоначальными намерениями, которые состояли в том, чтоб как можно
скорее идти в Петербург учиться, достать себе хорошее место и вполне об-
разовать из себя артиста. Но житье в маленьком оркестре не сладилось.
Мой отчим скоро поссорился с антрепренером странствующего театра и оста-
вил его. Тогда он совершенно упал духом и даже решился на отчаянную ме-
ру, глубоко язвившую его гордость. Он написал письмо к известному нам
помещику, изобразил ему свое положение и просил денег. Письмо было напи-
сано довольно независимо, но ответа на него не последовало. Тогда он на-
писал другое, в котором, в самых унизительных выражениях, называя поме-
щика своим благодетелем и величая его титулом настоящего ценителя ис-
кусств, просил его опять о вспоможении. Наконец ответ пришел. Помещик
прислал сто рублей и несколько строк, писанных рукою его камердинера, в
которых объявлял, чтоб впредь избавить его от всяких просьб. Получив эти
деньги, отчим тотчас же хотел отправиться в Петербург, но, по расплате
долгов, денег оказалось, так мало, что о путешествии нельзя было и ду-
мать. Он снова остался в провинции, опять поступил в какой-то провинци-
альный оркестр, потом опять не ужился в нем и, переходя таким образом с
одного места на другое, с вечной идеей попасть в Петербург как-нибудь в
скором времени, пробыл в провинции целые шесть лет. Наконец какой-то
ужас напал на него. С отчаянием заметил он, сколько потерпел его талант,
беспрерывно стесняемый беспорядочною, нищенскою жизнию, и в одно утро он
бросил своего антрепренера, взял свою скрипку и пришел в Петербург, поч-
ти прося милостыню. Он поселился где-то на чердаке и тут-то в первый раз
сошелся с Б., который только что приехал из Германии и тоже замышлял
составить себе карьеру. Они скоро подружились, и Б. с глубоким чувством
вспоминает даже и теперь об этом знакомстве. Оба были молоды, оба с оди-
наковыми надеждами, и оба с одною и тою же целью. Но Б. еще был в первой
молодости; он перенес еще мало нищеты и горя; сверх того, он был прежде
всего немец и стремился к своей цели упрямо, систематически, с совершен-
ным сознанием сил своих и почти рассчитав заранее, что из него выйдет, -
тогда как товарищу его было уже тридцать лет, тогда как уже он устал,
утомился, потерял всякое терпение и выбился из первых, здоровых сил сво-
их, принужденный целые семь лет из-за куска хлеба бродяжничать по про-
винциальным театрам и по оркестрам помещиков. Его поддерживала только
одна вечная, неподвижная идея - выбиться наконец из скверного положения,
скопить денег и попасть в Петербург. Но эта идея была темная, неясная;
это был какой-то неотразимый внутренний призыв, который наконец с годами
потерял свою первую ясность в глазах самого Ефимова, и когда он явился в
Петербург, то уже действовал почти бессознательно, по какой-то вечной,
старинной привычке вечного желания и обдумывания этого путешествия и
почти уже сам не зная, что придется ему делать в столице. Энтузиазм его
был какой-то судорожный, желчный, порывчатый, как будто он сам хотел об-
мануть себя этим энтузиазмом и увериться через него, что еще не иссякли
в нем первая сила, первый жар, первое вдохновение. Этот беспрерывный
восторг поразил холодного, методического Б.; он был ослеплен и при-
ветствовал моего отчима как будущего великого музыкального гения. Иначе
он не мог и представить себе будущую судьбу своего товарища. Но вскоре
Б. открыл глаза и разгадал его совершенно. Он ясно увидел, что вся эта
порывчатость, горячка и нетерпение - не что иное, как бессознательное
отчаяние при воспоминании о пропавшем таланте; что даже, наконец, и са-
мый талант, может быть, и в самом-то начале был вовсе не так велик, что
много было ослепления, напрасной самоуверенности, первоначального самоу-
довлетворения и беспрерывной фантазии, беспрерывной мечты о собственном
гении. "Но, - рассказывал Б., - я не мог не удивляться странной натуре
моего товарища. Передо мной совершалась въявь отчаянная, лихорадочная
борьба судорожно напряженной воли и внутреннего бессилия. Несчастный це-
лые семь лет до того удовлетворялся одними мечтами о будущей славе сво-
ей, что даже не заметил, как потерял самое первоначальное в нашем ис-
кусстве, как утратил даже самый первоначальный механизм дела. А между
тем в его беспорядочном воображении поминутно создавались самые колос-
сальные планы для будущего. Мало того, что он хотел быть первоклассным
гением, одним из первых скрипачей в мире; мало того, что уже почитал се-
бя таким гением, - он, сверх того, думал еще сделаться композитором, не
зная ничего о контрапункте. Но всего более изумляло меня, - прибавлял
Б., - то, что в этом человеке, при его полном бессилии, при самых нич-
тожных познаниях в технике искусства, - было такое глубокое, такое ясное
и, можно сказать, инстинктивное понимание искусства. Он до того сильно
чувствовал его и понимал про себя, что не диво, если заблудился в
собственном сознании о самом себе и принял себя, вместо глубокого, инс-
тинктивного критика искусства, за жреца са'мого искусства, за гения. По-
рой ему удавалось на своем грубом, простом языке, чуждом всякой науки,
говорить мне такие глубокие истины, что я становился в тупик и не мог
понять, каким образом он угадал это все, никогда ничего не читав, никог-
да ничему не учившись, и я много обязан ему, - прибавлял Б., - ему и его
советам в собственном усовершенствовании. Что же касается до меня, -
продолжал Б., - то я был спокоен насчет себя самого. Я тоже страстно лю-
бил свое искусство, хотя знал при самом начале моего пути, что большего
мне не дано, что я буду, в собственном смысле, чернорабочий в искусстве;
но зато я горжусь тем, что не зарыл, как ленивый раб, того, что мне дано
было от природы, а, напротив, возрастил сторицею, и если хвалят мою от-
четливость в игре, удивляются выработанности механизма, то всем этим я
обязан беспрерывному, неусыпному труду, ясному сознанию сил своих, доб-
ровольному самоуничтожению и вечной вражде к заносчивости, к раннему са-
моудовлетворению и к лени как естественному следствию этого самоудовлет-
ворения".
Б. в свою очередь попробовал поделиться советами со своим товарищем,
которому так подчинился в самом начале, но только напрасно сердил его.
Между ними последовало охлаждение. Вскоре Б. заметил, что товарищем его
все чаще и чаще начинает овладевать апатия, тоска и скука, что порывы
энтузиазма его становятся реже и реже и что за всем этим последовало ка-
кое-то мрачное, дикое уныние. Наконец, Ефимов начал оставлять свою
скрипку и не притрогивался иногда к ней по целым неделям. До совершенно-
го падения было недалеко, и вскоре несчастный впал во все пороки. От че-