некоторых других европейцев так хорошо определилась форма, что можно
глядеть с чрезвычайным достоинством и быть самым недостойным человеком.
Оттого так много форма у них и значит. Француз перенесет оскорбление,
настоящее, сердечное оскорбление и не поморщится, но щелчка в нос ни за что
не перенесет, потому что это есть нарушение принятой и увековеченной формы
приличий. Оттого-то так и падки наши барышни до французов, что форма у них
хороша. По-моему, впрочем, никакой формы и нет, а один только петух, le coq
gaulois11. Впрочем, этого я понимать не могу, я не женщина. Может быть,
петухи и хороши. Да и вообще я заврался, а вы меня не останавливаете.
Останавливайте меня чаще; когда я с вами говорю, мне хочется высказать все,
все, все. Я теряю всякую форму. Я даже согласен, что я не только формы, но
и достоинств никаких не имею. Объявляю вам об этом. Даже не забочусь ни о
каких достоинствах. Теперь все во мне остановилось. Вы сами знаете отчего.
У меня ни одной человеческой мысли нет в голове. Я давно уж не знаю, что на
свете делается, ни в России, ни здесь. Я вот Дрезден проехал и не помню,
какой такой Дрезден. Вы сами знаете, что меня поглотило. Так как я не имею
никакой надежды и в глазах ваших нуль, то и говорю прямо: я только вас
везде вижу, а остальное мне все равно. За что и как я вас люблю - не знаю.
Знаете ли, что, может быть, вы вовсе не хороши? Представьте себе, я даже не
знаю, хороши ли вы или нет, даже лицом? Сердце, наверное, у вас нехорошее;
ум неблагородный; это очень может быть.
--------
11 - галльский петух(франц.).
- Может быть, вы потому и рассчитываете закупить меня деньгами, -
сказала она, - что не верите в мое благородство?
- Когда я рассчитывал купить вас деньгами? - вскричал я.
- Вы зарапортовались и потеряли вашу нитку. Если не меня купить, то
мое уважение вы думаете купить деньгами.
- Ну нет, это не совсем так. Я вам сказал, что мне трудно объясняться.
Вы подавляете меня. Не сердитесь на мою болтовню. Вы понимаете, почему на
меня нельзя сердиться: я просто сумасшедший. А, впрочем, мне все равно,
хоть и сердитесь. Мне у себя наверху, в каморке, стоит вспомнить и
вообразить только шум вашего платья, и я руки себе искусать готов. И за что
вы на меня сердитесь? За то, что я называю себя рабом? Пользуйтесь,
пользуйтесь моим рабством, пользуйтесь! Знаете ли вы, что я когда-нибудь
вас убью? Не потому убью, что разлюблю иль приревную, а - так, просто убью,
потому что меня иногда тянет вас съесть. Вы смеетесь.
- Совсем не смеюсь, - сказала она с гневом. - Я приказываю вам
молчать.
Она остановилась, едва переводя дух от гнева. Ей-богу, я не знаю,
хороша ли она была собой, но я всегда любил смотреть, когда она так предо
мною останавливалась, а потому и любил часто вызывать ее гнев. Может быть,
она заметила это и нарочно сердилась. Я ей это высказал.
- Какая грязь! - воскликнула она с отвращением.
- Мне все равно, - продолжал я. - Знаете ли еще, что нам вдвоем ходить
опасно: меня много раз непреодолимо тянуло прибить вас, изуродовать,
задушить. И что вы думаете, до этого не дойдет? Вы доведете меня до
горячки. Уж не скандала ли я побоюсь? Гнева вашего? Да что мне ваш гнев? Я
люблю без надежды и знаю, что после этого в тысячу раз больше буду любить
вас. Если я вас когда-нибудь убью, то надо ведь и себя убить будет; ну так
- я себя как можно дольше буду не убивать, чтоб эту нестерпимую боль без
вас ощутить. Знаете ли вы невероятную вещь: я вас с каждым днем люблю
больше, а ведь это почти невозможно. И после этого мне не быть фаталистом?
Помните, третьего дня, на Шлангенберге, я прошептал вам, вызванный вами:
скажите слово, и я соскочу в эту бездну. Если б вы сказали это слово, я бы
тогда соскочил. Неужели вы не верите, что я бы соскочил?
- Какая глупая болтовня! - вскричала она.
- Мне никакого дела нет до того, глупа ли она иль умна, - вскричал я.
- Я знаю, что при вас мне надо говорить, говорить, говорить - и я говорю. Я
все самолюбие при вас теряю, и мне все равно.
- К чему мне заставлять вас прыгать с Шлангенберга? - сказала она сухо
и как-то особенно обидно. - Это совершенно для меня бесполезно.
- Великолепно! - вскричал я, - вы нарочно сказали это великолепное
"бесполезно", чтоб меня придавить. Я вас насквозь вижу. Бесполезно,
говорите вы? Но ведь удовольствие всегда полезно, а дикая, беспредельная
власть - хоть над мухой - ведь это тоже своего рода наслаждение. Человек -
деспот от природы и любит быть мучителем. Вы ужасно любите.
Помню, она рассматривала меня с каким-то особенно пристальным
вниманием. Должно быть, лицо мое выражало тогда все мои бестолковые и
нелепые ощущения. Я припоминаю теперь, что и действительно у нас почти
слово в слово так шел тогда разговор, как я здесь описал. Глаза мои
налились кровью. На окраинах губ запекалась пена. А что касается
Шлангенберга, то клянусь честью, даже и теперь: если б она тогда приказала
мне броситься вниз, я бы бросился! Если б для шутки одной сказала, если б с
презрением, с плевком на меня сказала, - я бы и тогда соскочил!
- Нет, почему ж, я вам верю, - произнесла она, но так, как она только
умеет иногда выговорить, с таким презрением и ехидством, с таким
высокомерием, что, ей-богу, я мог убить ее в эту минуту. Она рисковала. Про
это я тоже не солгал, говоря ей.
- Вы не трус? - опросила она меня вдруг.
- Не знаю, может быть, и трус. Не знаю... я об этом давно не думал.
- Если б я сказала вам: убейте этого человека, вы бы убили его?
- Кого?
- Кого я захочу.
- Француза?
- Не спрашивайте, а отвечайте, - кого я укажу. Я хочу знать, серьезно
ли вы сейчас говорили? - Она так серьезно и нетерпеливо ждала ответа, что
мне как-то странно стало.
- Да скажете ли вы мне, наконец, что такое здесь происходит! -
вскричал я. - Что вы, боитесь, что ли, меня? Я сам вижу все здешние
беспорядки. Вы падчерица разорившегося и сумасшедшего человека, зараженного
страстью к этому дьяволу - Blanche; потом тут - этот француз, с своим
таинственным влиянием на вас и - вот теперь вы мне так серьезно задаете...
такой вопрос. По крайней мере чтоб я знал; иначе я здесь помешаюсь и
что-нибудь сделаю. Или вы стыдитесь удостоить меня откровенности? Да разве
вам можно стыдиться меня?
- Я с вами вовсе не о том говорю. Я вас спросила и жду ответа.
- Разумеется, убью, - вскричал я, - кого вы мне только прикажете, но
разве вы можете... разве вы это прикажете?
- А что вы думаете, вас пожалею? Прикажу, а сама в стороне останусь.
Перенесете вы это? Да нет, где вам! Вы, пожалуй, и убьете по приказу, а
потом и меня придете убить за то, что я смела вас посылать.
Мне как бы что-то в голову ударило при этих словах. Конечно, я и тогда
считал ее вопрос наполовину за шутку, за вызов; но все-таки она слишком
серьезно проговорила. Я все-таки был поражен, что она так высказалась, что
она удерживает такое право надо мной, что она соглашается на такую власть
надо мною и так прямо говорит: "Иди на погибель, а я в стороне останусь". В
этих словах было что-то такое циническое и откровенное, что, по-моему, было
уж слишком много. Так, стало быть, как же смотрит она на меня после этого?
Это уж перешло за черту рабства и ничтожества. После такого взгляда
человека возносят до себя. И как ни нелеп, как ни невероятен был весь наш
разговор, но сердце у меня дрогнуло.
Вдруг она захохотала. Мы сидели тогда на скамье, пред игравшими
детьми, против самого того места, где останавливались экипажи и высаживали
публику в аллею, пред воксалом.
- Видите вы эту толстую баронессу? - вскричала она. - Это баронесса
Вурмергельм. Она только три дня как приехала. Видите ее мужа: длинный,
сухой пруссак, с палкой в руке. Помните, как он третьего дня нас оглядывал?
Ступайте сейчас, подойдите к баронессе, снимите шляпу и скажите ей
что-нибудь по-французски.
- Зачем?
- Вы клялись, что соскочили бы с Шлангенберга; вы клянетесь, что вы
готовы убить, если я прикажу. Вместо всех этих убийств и трагедий я хочу
только посмеяться. Ступайте без отговорок. Я хочу посмотреть, как барон вас
прибьет палкой.
- Вы вызываете меня; вы думаете, что я не сделаю?
- Да, вызываю, ступайте, я так хочу!
- Извольте, иду, хоть это и дикая фантазия. Только вот что: чтобы не
было неприятности генералу, а от него вам? Ей-богу, я не о себе хлопочу, а
об вас, ну - и об генерале. И что за фантазия идти оскорблять женщину?
- Нет, вы только болтун, как я вижу, - сказала она презрительно. - У
вас только глаза кровью налились давеча, - впрочем, может быть, оттого, что
вы вина много выпили за обедом. Да разве я не понимаю сама, что это и
глупо, и пошло, и что генерал рассердится? Я просто смеяться хочу. Ну, хочу
да и только! И зачем вам оскорблять женщину? Скорее вас прибьют палкой.
Я повернулся и молча пошел исполнять ее поручение. Конечно, это было
глупо, и, конечно, я не сумел вывернуться, но когда я стал подходить к
баронессе, помню, меня самого как будто что-то подзадорило, именно
школьничество подзадорило. Да и раздражен я был ужасно, точно пьян.
Глава VI
Вот уже два дня прошло после того глупого дня. И сколько крику, шуму,
толку, стуку! И какая все это беспорядица, неурядица, глупость и пошлость,
и я всему причиною. А впрочем, иногда бывает смешно - мне по крайней мере.
Я не умею себе дать отчета, что со мной сделалось, в исступленном ли я
состоянии нахожусь, в самом деле, или просто с дороги соскочил и
безобразничаю, пока не свяжут. Порой мне кажется, что у меня ум мешается. А
порой кажется, что я еще не далеко от детства, от школьной скамейки, и
просто грубо школьничаю.
Это Полина, это все Полина! Может быть, не было бы и школьничества,
если бы не она. Кто знает, может быть, я это все с отчаяния (как ни глупо,
впрочем, так рассуждать). И не понимаю, не понимаю, что в ней хорошего!
Хороша-то она, впрочем, хороша; кажется, хороша. Ведь она и других с ума
сводит. Высокая и стройная. Очень тонкая только. Мне кажется, ее можно всю
в узел завязать или перегнуть надвое. Следок ноги у ней узенький и длинный
- мучительный. Именно мучительный. Волосы с рыжим оттенком. Глаза -
настоящие кошачьи, но как она гордо и высокомерно умеет ими смотреть.
Месяца четыре тому назад, когда я только что поступил, она, раз вечером, в
зале с Де-Грие долго и горячо разговаривала. И так на него смотрела... что
потом я, когда к себе пришел ложиться спать, вообразил, что она дала ему
пощечину, - только что дала, стоит перед ним и на него смотрит... Вот с
этого-то вечера я ее и полюбил.
Впрочем, к делу.
Я спустился по дорожке в аллею, стал посредине аллеи и выжидал
баронессу и барона. В пяти шагах расстояния я снял шляпу и поклонился.
Помню, баронесса была в шелковом необъятной окружности платье,
светло-серого цвета, с оборками, в кринолине и с хвостом. Она мала собой и
толстоты необычайной, с ужасно толстым и отвислым подбородком, так что
совсем не видно шеи. Лицо багровое. Глаза маленькие, злые и наглые. Идет -
точно всех чести удостоивает. Барон сух, высок. Лицо, по немецкому
обыкновению, кривое и в тысяче мелких морщинок; в очках; сорока пяти лет.
Ноги у него начинаются чуть ли не с самой груди; это, значит, порода. Горд,
как павлин. Мешковат немного. Что-то баранье в выражении лица, по-своему
заменяющее глубокомыслие.
Все это мелькнуло мне в глаза в три секунды.
Мой поклон и моя шляпа в руках сначала едва-едва остановили их
внимание. Только барон слегка насупил брови. Баронесса так и плыла прямо на
меня.
- Madame la baronne, - проговорил я отчетливо вслух, отчеканивая
каждое слово, - j'ai l'honneur d'etre votre esclave12.
--------
12 - Госпожа баронесса... честь имею быть вашим рабом (франц.).
Затем поклонился, надел шляпу и прошел мимо барона, вежливо обращая к