Этот упрек стал для меня первым звоночком: детство закончилось, я
никогда уже больше не смогу в эту реку. Мое путешествие по холмам и равнинам
близ Онондаги протекало для меня одного, здесь - было другое путешествие,
внутри самих себя. Я выяснил одной девчонки, что Бекки я больше не смогу
увидеть - ее взяла с собой в приемные дочери семья из Нью-Джерси. Какую
птицу удачи поймала она за хвост, живет теперь в своей комнате! Девчонка
поджала губки и посоветовала мне больше не появляться на девчачьем этаже,
что здесь мальчикам нельзя и я с горя отправился на крышу, где когда-то за
деньги пользовался ее расположением и любовью. На крыше работал маляр, он
оказался новым директором приюта, он красил крышу в зеленый цвет, аккуратно
малюя полосы железа. Увидев меня, он привстал, вытер пот со лба рукой с
кистью и сказал мне, что я - уличное отродье и что он считает до трех и я
исчезаю, иначе, он отобьет мне все печенки, затем сдаст в полицию и там эту
процедуру будут производить до кровохарканья.
Теперь вы представляете, каково мне было оказаться дома? Но что удивило
меня больше всего - это моя ранимость и чувствительность к обиде. Судите
сами, вместо того, чтобы думать о том, как быстрее съехать с этого района, я
ходил и ходил по старым местам. А что еще можно было ожидать от
бронксовских? За несколько последующих дней я начал, наконец, понимать, что
кем бы я ни был, что бы ни сделал, люди все равно не знают этого в деталях,
они знают, что я "в банде", но на этом их информированность иссякает.
Репутация моя за отсутствие выросла, ну и что? Я ходил в магазин сладостей и
покупал там газеты два раза в день, утром и вечером, шел обратно домой и
меня освещал свет причастности к криминальному миру. Совершенно особый свет.
Меня отличали, да, но отличали как порок, а не как добродетель, отмечали как
опасность, но презирали. Я знал это умонастроение квартала, сам испытывал
его общую волну, когда жил, как они. Всегда находились и люди, по отношению
к которым квартал молча выражал свое чувство, не одобрял, не порицал, а
констатировал. А мы, пацаны, говорили о таких, только когда они заходили за
угол, в магазин, в общем скрывались с глаз. О таких нам говорили мамы: "Не
водитесь с ним!" И поэтому было лицемерием носить старые штаны и штиблеты,
не надо было этого делать. Я должен был носить одежду моего успеха. Ну и ко
всему прочему добавлялось чувство гордости за себя - зачем мне их
разочаровывать?! Коли ты попал в гангстеры, сказал раз мистер Шульц,
обратной дороги нет. И в его тоне не было угроз. Лишь спокойное сожаление.
По поводу себя. Не меня. Или так мне показалось? Да, и угрозы, и сожаления -
все было и все будет. Но, не сейчас, не сейчас.
Я, кстати, опускаю многие подробности из переживаний тех первых дней
возвращения. На самом деле было многое. И первым шоком стала моя собственная
мама. Ее я увидел через несколько часов после прибытия. Она спускалась по
улице, а впереди себя толкала детскую коляску. Уже издалека, с первого
взгляда на нее, я понял, что ее непосредственная отстраненность от мира
превратилась в тихое, но всем очевидное умопомешательство. Волосы, седые,
непричесанные, разлетались от ветра космами, взгляд - совершенно
отсутствующий, и чем ближе она подходила, тем яснее я понимал, что если я не
встану прямо у нее на дороге и не остановлю ее, то она просто прокатит
коляску мимо меня. Я не только загородил ей дорогу, не только поздоровался с
ней, но и дотронулся до ее плеча, но даже так ее первое, отобразившееся на
лице, чувство было не узнавания меня, а раздражение - это кто там мешает?
Лишь затем ее глаза поднялись вверх и на мгновение я ощутил, что она смотрит
сквозь меня. Через секунду она поняла, что я - тот, о ком можно подумать
неотстраненно и нормально, я - ее сын. Она приняла меня снова в свой мир.
Моя бедная, сумасшедшая мама!
- Билли, это ты?
- Да, мам.
- Ты вырос.
- Да, мам.
- Какой большой стал, - сказала она, обращаясь к кому-то кто нас
слушал.
Она глядела очень напряженно, у меня даже пошли мурашки по коже и я
сделал шаг к ней, обнял ее и поцеловал. От нее исходил неприятный запах, она
перестала следить за собой. Остро пахло отбросами улицы, помойкой. Я
взглянул вниз, в коляску и увидел расправленные и аккуратно уложенные, но
уже начавшие коричневеть, листья салата, кукурузные початки и мокрые ошметки
мускусной дыни. Мне стало не по себе от мысли, что она ответит, если я
спрошу - что лежит в коляске? Мама не улыбалась, утешать ее не имело смысла.
Ох, мама, мама! Но когда мы пришли домой, она перевернула коляску на
расстеленную на полу бумагу, сделала сверток и выбросила все овощи в
мусорный ящик. Это была процедура более или менее осмысленная и знакомая, я
успокоился. Вообще-то я знал, что у нее идет все периодами. То охватывает
сумасшествие, то - она становится обычной. У нее в голове будто менялась
погода. И каждый раз, когда она у нее устанавливалась солнечной и приятной,
я был склонен думать, что это уже навсегда, что она - здорова. Но, как это
всегда бывает, начинало штормить и все начиналось снова. В воскресенье я
показал ей все деньги, что я имел. Она расцвела улыбкой. Я сходил в магазин
и принес продукты на завтрак. Она, как раньше, приготовила поесть, усадила
меня, как в старые добрые времена на солнечную сторону кухни и мы поели.
Затем она приняла ванну, причесалась, оделась, подколола свои длиннющие
волосы и мы сходили в Кларемонтский парк погулять. Там мы посидели на
скамейке под деревом и почитали газеты. О том, где я провел лето, вопросов
она не задавала. Где я был, что делал - ни малейшего любопытства или
материнского беспокойства она не проявила. Лишь вдумчиво молчала, будто и
так все знала.
Меня в это время страшно мучила совесть за свое пренебрежение по
отношению к маме, ей, казалось, большего и не надо от меня, просто сидеть
вот так, вдали от вездесущих соседей, в тишине зеленого парка, и возможность
того, что мое приглашение погулять доставило ей радость давало мне ощущение
покоя. Да и как иначе, пересуды общества на нашей улице не могли пройти
мимо: из плохой семьи, где мать - тихая помешанная, не может выйти хорошего
ребенка. А вот ведь вроде вышел. Все эти мысли расстраивали меня, я чуть не
заплакал.
- Мам, - сказал я, - Денег у нас много, давай переедем с той квартиры.
Снимем квартиру прямо здесь, с окнами на парк. Будем подниматься на лифте и
смотреть на парк прямо из него. Я знаю, есть такие дома с пристроенными,
стеклянными лифтами.
Я показал ей на одно из таких зданий, она проследила взглядом. Затем
покачала отрицательно головой и отвела глаза. Она сидела, грустная и
задумчивая, руки на коленях, и качала головой, будто я переспрашивал ее, а
она так же безостановочно отвечала.
Я захотел ее покормить, доставить ей еще какое-нибудь удовольствие
кроме прогулки, сходить с ней в кино, возвращаться в свой квартал так не
хотелось, я уже привык к такой жизни в окружении огромного количества людей,
в таких местах, где все время что-то происходит, где я смогу восстановить
мозг моей мамы, развеселить ее, разговорить, сделать ее нормальной. На
выходе из парка я поймал такси и дал адрес того самого ресторана, где мы
были в начале лета. Нам пришлось немного подождать, пока освободиться
столик, но когда мы сели, я увидел, что ей понравилось сюда вернуться, что
она помнит это место и наслаждается здешней уютностью и той дешевой
подделкой под аристократичность, что заключена в мебели и обстановке. После
того, что я видел, найти аналог красоты было бы мне трудно. Я уже понимал
насколько дешев и скучен этот ресторан, насколько малы и несъедобны порции и
вспоминал со смешком те огромные порции Онондагского периода, представляя,
каково было бы здесь очутиться всей банде и смотреть на здешних обитателей,
воочию увидев физиономию Лулу Розенкранца, когда официантка поставит перед
ним тарелку с бутербродом - кусочек хлеба с огурцом и маслом и чай, холодный
до омерзения. Воспоминания повели меня еще дальше и я ошибочно позволил им
увлечь меня: я вспомнил Дрю и ужин в Брук-клабе, ее локти на столе и
немигающий ласковый взгляд устремленный на меня, ее мечтательное выражение
лица. Мои уши вспыхнули огнем, я глянул перед собой и увидел маму - она
смотрела на меня, как Дрю тогда. Улыбалась и до боли знакомо была похожа на
Дрю. На какой-то момент я струхнул и даже забыл, где я нахожусь и с кем, мне
показалось, что мама и Дрю прекрасно знакомы друг с другом, и... даже
страшно представить, они могут налагаться образами и выглядеть одинаково.
Они совпадали ртом и глазами, фигурой и одеждой - я словно ополоумел от
подобного сходства и от той любви, которую испытывал к обеим. Но все это
промелькнуло за секунду, за долю секунды и спустя это кошмарное мгновение я
уже овладел собой до того уровня, когда мог смотреть и видеть мир таким,
какой он есть. И он - этот мир - меня разъярил! Когда еще я могу увидеть его
так близко, так явно и так правдиво, как увидел сейчас! Я почувствовал себя
полностью измененным, полностью переделанным, полностью другим: изменилось
абсолютно все - тело, мозги, ощущения, мысли, все! Все, кроме сердца. Я
буйствовал в душе, внешне спокойный! На кого? За что? Не знаю. Я хотел
взорваться, разметать весь ресторан по камешку... а сидел неподвижный. Я
внезапно устал от мамы, я проклял ее скотское существование в якобы святости
честности и трудолюбия, которому она отдала себя уже давно и не могла
поступать иначе. Затаскивать меня в унылость бронксовских будней и жить так,
как я жил до эпохи гангстеров? А как же мои устремления в другую область?
Неужели она не понимает, что я не просто так ушел в бандиты, что за этим
что-то стоит! Лучше не давать мне советов и не пытаться останавливать.
Никому не советую останавливать меня.
А затем все кончилось. Знаете как бывает - подошла официантка и
спросила: "Что-нибудь закажите еще?.. Тогда, пожалуйста, вот вам счет..."
В понедельник утром мама пошла на работу в прачечную, как обычно, ее
помешательство, по-моему, поддавалось саморегуляции, т.е. это не было
душевной болезнью обычного вида, а было типом отстранения от мира - а
подобное упражнение было знакомо и мне. Мысль успокоила меня, но я зачем-то
взглянул внутрь детской коляски и увиденное тут же бросило меня в омут
отчаяния - там были аккуратно уложены скорлупки от яиц, которыми мы
завтракали. Так в первый раз за одну долю секунды я прошел путь от
спокойствия до самого глубокого расстройства. Я начал напряженно думать,
выходило это циклично, следуя повторами за мамиными приступами; наверно, мне
следовало прекратить обманывать себя и придти к единственно возможному
выводу, что мне лучше отвести ее к врачу, чтобы тот постарался вылечить
болезнь. Иначе, спустя какое-то время, мне придется отправить ее в лечебницу
для душевнобольных. Куда обращаться, где искать помощь - я понятия не имел!
У мистера Шульца была престарелая мать, о которой он заботился. Наверно, он
мог бы помочь. А может у банды был свой доктор? Ведь свой юрист у нее был!
Так или иначе, к кому еще я мог обратиться? Я не принадлежал больше к нашему
кварталу, меня ничего не связывало ни с соседями, ни с приютом, ни со
школой. Все, что у меня было - банда, каковы бы ни были мои трения и
сложности - я принадлежал банде, она была моей. И какие бы у меня ни были
желания - бросить маму, спасти маму - они были неразрывно связаны с миcтером
Шульцем.
Но вестей от него не было. Ни от него, ни от Аббадаббы Бермана. О