Право! И я от этого права не откажусь.
- Не я, не я один; мое мнение, требование мое - общее мнение, общее
требование! Вы слышите? Вот что вы натворили. Могли ли мы знать, с кем и с
чем будем иметь дело? Оставьте собрание.
- Пусть скажут все, что хотят этого, - сказал Крукс.
- Прекрасно! - Председатель нервно расхохотался и так затряс
колокольчиком, топая в то же время ногами, что тишина, улучив момент, встала
стеной. - Господа! Милостивые государи! Помогите прекратить это! Господин
Крукс, - если хоть один-единственный человек здесь присутствующий,
нормальный и взрослый, скажет, что ожидает от вас действительного полета, -
срамитесь или срамите до конца нас! Кто ожидает этого? Кто ждет? Кто верит?
Тут, врассыпную, но так скоро, что утих снова было поднявшийся шум, так
ненарушимо-предательски установилось молчание действительное, полное
невидимо обращенных вниз больших пальцев, что Тави сжалась: "раз, два, три,
восемь", отсчитывала она, терпя в счете до десяти, чтобы разгромить ставшую
ей ненавистной толпу, и вынудила себя сказать "десять", хотя от девяти
держала мучительную, как боль, паузу. Молчание, сложив локти на стол, тупо
уставилось в них подбородком, смотря вниз; Крукс быстро взглянул на девушку.
Тогда, вся внутренне зазвенев и став до беспамятства легкой, шагнула она
вперед, потрясая указательным пальцем, красная и сердитая на вынужденный
героизм свой. Но лишь инстинкт двинул ее.
- Я! Я! Я! - закричала она с смехом и ужасом. Тут все взгляды, как
показалось ей, прошли сквозь ее тело; толпа двинулась и замерла, взрыв
хохота окатил девушку ознобом и жаром, но, почти плача, увлекаемая порывом,
она, сжав кулачок, двигала указательным пальцем, сердито и беспомощно
повторяя: - Да, да, я; я знаю, что полетит!
Сраженный председатель умолк; он растерялся. Члены совета, ухватив его за
руки, яростно шептали нечто невразумительное, отчего он, совершенно не поняв
их, сдался решительно нападению Тави.
- Я держу слово, - сказал он, отмахиваясь и расталкивая советников, - но
я больше не председатель; пусть дитя и сумасшедший владеют клубом!
- Увы, мне не нужен клуб, - сказал Крукс, - не нужен он и моей
заступнице. Отойдите! - И, как никто уже не противоречил завоеванию, он
поместился внутри аппарата, оказавшегося, несмотря на хрупкую видимость,
отменно устойчивым; как бы прирос он к земле, не скрипнув, не прозвенев; и
белая голова лебедя гордо смотрела перед собой, дыша тайным молчанием. Сев,
Крукс взял кисть бисерных нитей, прикрепленных к бортам, и потянул их;
тогда, вначале тихо, а затем с стремительно возрастающей силой тысячи
мельчайших струн, от которых дрожит грудь, все вязи и гирлянды колокольцев
стали звенеть, подобно знойным полям кузнечиков, где кричит и звенит каждый
листок. Этой ли, или другой силой - совершилось движение: ладья мерно
поднялась вверх на высоту дыма костра и остановилась; то место, где только
что стояла она, блестело пыльным булыжником.
Что освободилось, что скрылось в вспотевшей душе толпы, как только грянул
этот удар, разверзший все рты, выпучивший все глаза, перехвативший все горла
короткой судорогой, - отметить не дано никаким перьям; лишь слабое сравнение
с картонной цирковой гирей, ухватясь за которую профан заранее натуживает
мускулы, но, вмиг брошенный собственным усилием навзничь, еще не в состоянии
понять, что случилось, - может быть уподоблено впечатлению, с каким
отступили и разбежались все, едва Крукс поднялся вверх. Некоторое время он
был неподвижен, затем с правильностью нарезов винта и с быстротой велосипеда
стал уходить вверх мощной спиралью, пока ладья и сам он не уменьшились до
размеров букета. Но здесь, порвав наконец все путы, настиг его вой и рев
такого восторга, такого остервенелого и дикого ликования, что шляпы,
полетевшие вверх, казалось, не выдержали жара голов, накаленных
самозабвением. Только мертвец, сохрани он из исчезнувших чувств своих
единственное: чувство внимания, мог бы разобраться в бреде и слепоте криков,
какие, перепутав друг в друге все концы и начала, напоминали скорее грохот
грузовых телег, мчащихся вскачь, чем человеческие слова; уже не было ни
скептиков, ни философов, ни претензий, ни самолюбии, ни раздражительности,
ни иронии; как Кохинур, брошенный толпе нищих, взорвал бы наиопаснейшее из
взрывчатых потемок души, так зрелище это, эта непобедимая очевидность
ринулась на зрителей водопадом, перевернув все.
- Ура! Ура! Гип! Ура! - вопили энтузиасты, оглядываясь, вопят ли другие,
и видя, что, надрываясь, кричат все, - били в ладоши, перебегая взад-вперед,
толкая и тряся за руки тех, кто, в свою очередь, уже давно сам тряс их. -
Новая эра! Новая эра воздухоплавания! Гип, ура! Власть, полная победа над
воздухом! Я умираю, мне дурно! - кричали дамы. Другие, с глазами полными
торжественных слез, степенно утирали их, приговаривая как в бреду: "Выше
электричества; может быть, больше радия... что мы знаем об этом?" - "О боже
мой", - слышалось везде, где не находили уже ни слов, ни мыслей и могли
только стонать.
Над всем этим, искрясь, едва слышно звеня и цветя подобно драгоценному
украшению, покачивался, остановясь, шелковый прибор Крукса. Он там сидел,
как на стуле. Его губы пошевелились, он что-то сказал, и благодаря высоте
внизу лишь через одно - два дыхания, как из самого воздуха, раздалось: -
Четыре тысячи колокольчиков. Но могло быть и меньше.
Ладья повернулась, двинулась по уклону кривой прочь, так быстро, что
никто не уследил направления, - стала точкой, побледнела и скрылась. Тогда,
трепеща и плача от непонятной гордости, Тави сказала тем, кто успокаивал и
утешал ее, допрашивая в то же время, кто такой Крукс, так как думали, что
она близко знает его:
- Чему вы так удивляетесь? Аппарат тот изобретен и ... имеет, конечно,
ну... винты, и какие там надо двигатели. Летают же ваши аэропланы?! Я знала,
что полетит. Уж очень мне понравились колокольчики!
VIII
Как часто, приветствуя покойный свет жизни, доверчиво отдаемся мы его
успокоительной власти, не думая ни о чем ни в прошлом, ни в будущем; лишь
настоящее, подобно листьям перед глазами присевшего под деревом путника,
колышется и блестит, скрывая все дали. Но непродолжительно это затишье.
Смолкла или нет та музыка, гром которой отрывал наше беспокойное "я" от
уютных мгновений, - все равно; воскресает, усиливаясь, и заставляет встать,
подобная крику, долгая звуковая дрожь. Она мощно звенит, и демон
напоминания, в образе ли забытом, любимом; в надежде ли, протянувшей белую
руку свою из черных пустынь грядущего; в поразившем ли мысль остром резце
чужой мысли, - садится, смежив крылья, у твоих ног и целует глаза. -
С того дня, как навсегда ушел Друд, жизнь Руны Бегуэм стала неправильной;
не сразу заметила она это.
Поначалу неизменной текла и внешняя ее жизнь, но, подтачивая спокойную
форму, неправилен стал тот свежий, холодный тон самодержавной души, силой
которого владела она днями и ночами своими. Не было в ней ни гнева, ни
сожаления, ни разочарования, ни грусти, ни зависти; холодно отвернулась она
от грез, холодно взглянула она на то, что встало непокорным перед ее волей,
и оставила его вне себя. Она стала жить, как жила раньше; немного повеселее,
немного лишь просторнее и общительнее. Галль уехал с полком в отдаленную
колонию; она пожалела об этом. Все реже, все мертвеннее, как болезнь или
причуду, о которой не с кем говорить так, чтобы понял то и правильно оценил
собеседник, вспоминала она дни, павшие как разрыв в пену ее жизни, и Друда
вспоминала скорее как наитие, сверкнувшее формой человеческой, чем как живое
лицо, руку которого держала в своей. Но отдыхом лишь мелькнул этот спокойный
один месяц: уже мрак был близко; он постучал и вошел.
Он вошел в серый день тумана, - в мозг, нервы и кровь, сразу, как, чуть
покрапав, льет затем дождь. То было после беспокойного сна. Еще чуть
светало; Руна проснулась и села, не зная, чем вернуть сон; сна не было, ни
мыслей не было, ни раздражения - ничего.
Взгляд ее блуждал размеренно, от пола и мебели направляясь вверх, как
смотрим мы в поисках опорной точки для мысли. И вот увидела она, что спальня
высока и светла, что музы и гении, сплетшиеся на фигурном плафоне, одержимы
стройным полетом, и в чудовищной живости предстали ей неподвижные создания
красок. - "Они летят, летят", - сказала, присмирев, девушка; широко раскрыв
глаза, смотрела она душой, теперь еще выше и дальше, за отлетающие пределы
здания, в ночную пустоту неба. Тогда, с остротой иглы, приставленной к самым
глазам, Друд вспомнился ей сразу, весь; высоко над собой увидела она его
тень, движения и лицо. Он мчался, как брошенный, свистя, нож. Тогда не стало
уже и малейшего уголка памяти, в котором не запылал бы нестерпимый свет
точного, второго переживания; снова увидела она толпу, цирк и себя; хор
музыки рванул по лицу ветром мелодии, и над озаренной ареной, поднявшись
неуловимым толчком, всплыл как поднятая свеча тот человек с прекрасным и
ужасным лицом.
Она дрогнула, вскочила, опомнилась, и страх тесно прильнул к ее быстро
задышавшей груди. В уверенной тишине спальни никла роскошная пустота; в
пустоте этой всплыло и двинулось из ее души все, равное высоте, - тени птиц,
дым облаков и существа, лишенные форм, подобные силуэтам, мелькающим вкруг
каретного фонаря. Она держала руку у сердца, боясь посмотреть назад, где
звонок, - с холодными и бесчувственными ногами. И вот прямо против нее,
помутнев, прозрачной стала стена; из стены вышел, улыбнулся и, поманив тихо
рукой, скрылся, как пришел, Друд.
Тогда словно из-под нее вынули пол; страх и кровь бросились в голову; как
в темном лесу, средь блеска и тишины роскошного своего уюта, очутилась она,
чувствуя кругом таинственную опасность, подкравшуюся неслышно. Боясь упасть,
склонилась она к ковру, гордостью удержав крик. Но оцепеневшее сердце, вновь
стукнув, пошло гудеть; мысли вернулись. Звонок! Спасительная точка фарфора!
Она прижала ее, задыхаясь и изнемогая от нетерпения, боясь обернуться, чтобы
не увидеть того, что чудилось, смотрит из всех углов в спину. С наслаждением
усталого вздоха смотрела Руна на практично-здоровое лицо молодой женщины,
прерванный сон которой был спокоен, как ее перина. Вихрь рассеялся, обычное
вновь стало обычным, - вокруг.
- Поговори со мной и посиди здесь, - сказала горничной Руна, - мне не
спится, не по себе; расскажи что-нибудь.
И пока рассвет не окружил штор светлой чертой, служанка, слово за словом,
перешла к того рода болтовне, которая не утомляет и не развлекает, а
помогает самому думать. Как жила, где служила раньше; что было у хозяев
смешно, плохо или отлично. Руна вполслуха внимала ей, прислушиваясь как
больная к щемящему душу жалу угрозы; слушала и перемогалась.
Немного прошло дней, и люди света, встречаясь или отписывая друг другу,
стали твердить: "Вы будете на вечере Бегуэм?" - "Была ли у графа W Руна
Бегуэм?" - "Кто был на празднике Бегуэм?" - "Представьте меня Руне Бегуэм".
- "Расскажите о Руне Бегуэм". Как будто родилась вновь красавица Бегуэм и
снова начала жить. Ее сумасшедшие заказы бросали в пот и азарт лучшие фирмы
города; у ювелиров, портних, более важных и знаменитых, чем даже некоторые
фамилии, у вилл и театров, у ярких, как пожар ночью, подъездов знати
останавливалась теперь каждый день карета Бегуэм, смешавшей жизнь в
упоительное однообразие праздника. Словно оглянувшись назад и спохватясь,
вспомнила она, что ей лишь двадцать два года; что отчужденность, хотя бы и