что-нибудь разведать, Ноздрев отвечал, что шпион, что еще в школе, где он с
ним вместе учился, его называли фискалом, и что за это товарищи, а в том
числе и он, несколько его поизмяли, так что нужно было потом приставить к
одним вискам двести сорок пиявок, - то есть он хотел было сказать сорок, но
двести сказалось как-то само собою. На вопрос, не делатель ли он фальшивых
бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот о
необыкновенной ловкости Чичикова: как, узнавши, что в его доме находилось
на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили
караул, на каждую дверь по два солдата, и как Чичиков переменил их все в
одну ночь, так что на другой день, когда сняли печати, увидали, что все
были ассигнации настоящие. На вопрос, точно ли Чичиков имел намерение
увезти губернаторскую дочку и правда ли, что он сам взялся помогать и
участвовать в этом деле, Ноздрев отвечал, что помогал и что если бы не он,
то не вышло бы ничего, - тут он и спохватился было, видя, что солгал вовсе
напрасно и мог таким образом накликать на себя беду, но языка никак уже не
мог придержать. Впрочем, и трудно было, потому что представились сами собою
такие интересные подробности, от которых никак нельзя было отказаться: даже
названа была по имени деревня, где находилась та приходская церковь, в
которой положено было венчаться, именно деревня Трухмачевка, поп - отец
Сидор, за венчание - семьдесят пять рублей, и то не согласился бы, если бы
он не припугнул его, обещаясь донести на него, что перевенчал лабазника
Михайла на куме, что он уступил даже свою коляску и заготовил на всех
станциях переменных лошадей. Подробности дошли до того, что уже начинал
называть по именам ямщиков. Попробовали было заикнуться о Наполеоне, но и
сами были не рады, что попробовали, потому что Ноздрев понес такую
околесину, которая не только не имела никакого подобия правды, но даже
просто ни на что не имела подобия, так что чиновники, вздохнувши, все
отошли прочь; один только полицеймейстер долго еще слушал, думая, не будет
ли по крайней мере чего-нибудь далее, но наконец и рукой махнул, сказавши:
"Черт знает что такое!" И все согласились в том, что как с быком ни биться,
а все молока от него не добиться. И остались чиновники еще в худшем
положении, чем были прежде, и решилось дело тем, что никак не могли узнать,
что такое был Чичиков. И оказалось ясно, какого рода созданье человек:
мудр, умен и толков он бывает во всем, что касается других, а не себя;
какими осмотрительными, твердыми советами снабдит он в трудных случаях
жизни! "Экая расторопная голова! - кричит толпа. - Какой неколебимый
характер!" А нанесись на эту расторопную голову какая-нибудь беда и
доведись ему самому быть поставлену в трудные случаи жизни, куды делся
характер, весь растерялся неколебимый муж, и вышел из него жалкий трусишка,
ничтожный, слабый ребенок, или просто фетюк, как называет Ноздрев.
Все эти толки, мнения и слухи, неизвестно по какой причине, больше
всего подействовали на бедного прокурора. Они подействовали на него до
такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как
говорится, ни с того ни с другого умер. Параличом ли его, или чем другим
прихватило, только он как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь.
Вскрикнули, как водится, всплеснув руками: "Ах, боже мой!" - послали за
доктором, чтобы пустить кровь, но увидели, что прокурор был уже одно
бездушное тело. Тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника
была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал. А
между тем появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в
великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл в вист,
подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими
густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже не
мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то
вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер или
зачем жил, об этом один бог ведает.
Но это, однако ж, несообразно! это несогласно ни с чем! это
невозможно, чтобы чиновники так могли сами напугать себя; создать такой
вздор, так отдалиться от истины, когда даже ребенку видно, в чем дело! Так
скажут многие читатели и уморят автора в несообразностях или назовут бедных
чиновников дураками, потому что щедр человек на слово "дурак" и готов
прислужиться им двадцать раз на день своему ближнему. Довольно из десяти
сторон иметь одну глупую, чтобы быть признану дураком мимо девяти хороших.
Читателям легко судить, глядя из своего покойного угла и верхушки, откуда
открыт весь горизонт на все, что делается внизу, где человеку виден только
близкий предмет. И во всемирной летописи человечества много есть целых
столетий, которые, казалось бы, вычеркнул и уничтожил как ненужные. Много
совершилось в мире заблуждений, которых бы, казалось, теперь не сделал и
ребенок. Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко
в сторону дороги избирало человечество, стремясь достигнуть вечной истины,
тогда как перед ним весь был открыт прямой путь, подобный пути, ведущему к
великолепной храмине, назначенной царю в чертоги! Всех других путей шире и
роскошнее он, озаренный солнцем и освещенный всю ночь огнями, но мимо его в
глухой темноте текли люди. И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес
смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела
дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой
туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки
добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга: где выход,
где дорога? Видит теперь все ясно текущее поколение, дивится заблужденьям,
смеется над неразумием своих предков, не зря, что небесным огнем исчерчена
сия летопись, что кричит в ней каждая буква, что отвсюду устремлен
пронзительный перст на него же, на него, на текущее поколение; но смеется
текущее поколение и самонадеянно, гордо начинает ряд новых заблуждений, над
которыми также потом посмеются потомки.
Чичиков ничего обо всем этом не знал совершенно. Как нарочно, в то
время он получил легкую простуду - флюс и небольшое воспаление в горле, в
раздаче которых чрезвычайно щедр климат многих наших губернских городов.
Чтобы не прекратилась, боже сохрани, как-нибудь жизнь без потомков, он
решился лучше посидеть денька три в комнате. В продолжение сих дней он
полоскал беспрестанно горло молоком с фигой, которую потом съедал, и носил
привязанную к щеке подушечку из ромашки и камфары. Желая чем-нибудь занять
время, он сделал несколько новых и подробных списков всем накупленным
крестьянам, прочитал даже какой-то том герцогини Лавальер, отыскавшийся в
чемодане, пересмотрел в ларце разные находившиеся там предметы и записочки,
кое-что перечел и в другой раз, и все это прискучило ему сильно. Никак не
мог он понять, что бы значило, что ни один из городских чиновников не
приехал к нему хоть бы раз наведаться о здоровье, тогда как еще недавно то
и дело стояли перед гостиницей дрожки - то почтмейстерские, то
прокурорские, то председательские. Он пожимал только плечами, ходя по
комнате. Наконец почувствовал он себя лучше и обрадовался бог знает как,
когда увидел возможность выйти на свежий воздух. Не откладывая, принялся он
немедленно за туалет, отпер свою шкатулку, налил в стакан горячей воды,
вынул щетку и мыло и расположился бриться, чему, впрочем, давно была пора и
время, потому что, пощупав бороду рукою и взглянув в зеркало, он уже
произнес: "Эк какие пошли писать леса!" И в самом деле, леса не леса, а по
всей щеке и подбородку высыпал довольно густой посев. Выбрившись, принялся
он за одеванье живо и скоро, так что чуть не выпрыгнул из панталон. Наконец
он был одет, вспрыснут одеколоном и, закутанный потеплее, выбрался на
улицу, завязавши из предосторожности щеку. Выход его, как всякого
выздоровевшего человека, был точно праздничный. Все, что ни попадалось ему,
приняло вид смеющийся: и домы, и проходившие мужики, довольно, впрочем,
сурьезные, из которых иной уже успел съездить своего брата в ухо. Первый
визит он намерен был сделать губернатору. Дорогою много приходило ему
всяких мыслей на ум; вертелась в голове блондинка, воображенье начало даже
слегка шалить, и он уже сам стал немного шутить и подсмеиваться над собою.
В таком духе очутился он перед губернаторским подъездом. Уже стал он было в
сенях поспешно сбрасывать с себя шинель, как швейцар поразил его совершенно
неожиданными словами:
- Не приказано принимать!
- Как, что ты, ты, видно, не узнал меня? Ты всмотрись хорошенько в
лицо! - говорил ему Чичиков.
- Как не узнать, ведь я вас не впервой вижу, - сказал швейцар. - Да
вас-то именно одних и не велено пускать, других всех можно.
- Вот тебе на! отчего? почему?
- Такой приказ, так уж, видно, следует, - сказал швейцар и прибавил к
тому слово: "да". После чего стал перед ним совершенно непринужденно, не
сохраняя того ласкового вида, с каким прежде торопился снимать с него
шинель. Казалось, он думал, глядя на него: "Эге! уж коли тебя бары гоняют с
крыльца, так ты, видно, так себе, шушера какой-нибудь!"
"Непонятно!" - подумал про себя Чичиков и отправился тут же к
председателю палаты, но председатель палаты так смутился, увидя его, что не
мог связать двух слов, и наговорил такую дрянь, что даже им обоим сделалось
совестно. Уходя от него, как ни старался Чичиков изъяснить дорогою и
добраться, что такое разумел председатель и насчет чего могли относиться
слова его, но ничего не мог понять. Потом зашел в другим: к
полицеймейстеру, к вице-губернатору, к почтмейстеру, но все или не приняли
его, или приняли так странно, такой принужденный и непонятный вели
разговор, так растерялись, и такая вышла бестолковщина изо всего, что он
усомнился в здоровье их мозга. Попробовал было еще зайти кое к кому, чтобы
узнать по крайней мере причину, и не добрался никакой причины. Как
полусонный, бродил он без цели по городу, не будучи в состоянии решить, он
ли сошел с ума, чиновники ли потеряли голову, во сне ли все это делается,
или наяву заварилась дурь почище сна. Поздно уже, почти в сумерки,
возвратился он к себе в гостиницу, из которой было вышел в таком хорошем
расположении духа, и от скуки велел подать себе чаю. В задумчивости и в
каком-то бессмысленном рассуждении о странности положения своего стал он
разливать чай, как вдруг отворилась дверь его комнаты и предстал Ноздрев
никак неожиданным образом.
- Вот говорит пословица: "Для друга семь верст не околица!" - говорил
он, снимая картуз. - Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю, зайду,
верно, не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью в
удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую,
что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя
трубка?
- Да ведь я не курю трубки, - сказал сухо Чичиков.
- Пустое, будто я не знаю, что ты куряка. Эй! как, бишь, зовут твоего
человека? Эй, Вахрамей, послушай!
- Да не Вахрамей, а Петрушка.
- Как же? да у тебя ведь прежде был Вахрамей.
- Никакого не было у меня Вахрамея.
- Да, точно, это у Деребина Вахрамей. Вообрази, Деребину какое
счастье: тетка его поссорилась с сыном за то, что женился на крепостной, и
теперь записала ему все именье. Я думаю себе, вот если бы эдакую тетку
иметь для дальнейших! Да что ты, брат, так отдалился от всех, нигде не
бываешь? Конечно, я знаю, что ты занят иногда учеными предметами, любишь
читать (уж почему Ноздрев заключил, что герой наш занимается учеными
предметами и любит почитать, этого, признаемся, мы никак не можем сказать,
а Чичиков и того менее). Ах, брат Чичиков, если бы ты только увидал... вот
уж, точно, была бы пища твоему сатирическому уму (почему у Чичикова был
сатирический ум, это тоже неизвестно). Вообрази, брат, у купца Лихачева