там всеми силами и месила ногами, подстрекаемая и горбуном и самим барином,
и наконец втащила их в небольшой дворик, стоявший на косогоре с двумя
расцветшими яблонями пред стареньким домиком и садиком позади его,
низеньким, маленьким, состоявшим только из рябины, бузины и скрывавшейся во
глубине ее деревянной будочки, крытой драньем, с узеньким матовым
окошечком. Тут жила родственница их, дряблая старушонка, все еще ходившая
всякое утро на рынок и сушившая потом чулки свои у самовара, которая
потрепала мальчика по щеке и полюбовалась его полнотою. Тут должен был он
остаться и ходить ежедневно в классы городского училища. Отец,
переночевавши, на другой же день выбрался в дорогу. При расставании слез не
было пролито из родительских глаз; дана была полтина меди на расход и
лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: "Смотри же, Павлуша,
учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и
начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь
и таланту бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не
водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми,
которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и
не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше
всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или
приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в
какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой".
Давши такое наставление, отец расстался с сыном и потащился вновь домой на
своей соро'ке, и с тех пор уже никогда он больше его не видел, но слова и
наставления заронились глубоко ему в душу.
Павлуша с другого же дни принялся ходить в классы. Особенных
способностей к какой-нибудь науке в нем не оказалось; отличился он больше
прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нем большой ум с другой
стороны, со стороны практической. Он вдруг смекнул и понял дело и повел
себя в отношении к товарищам точно таким образом, что они его угощали, а он
их не только никогда, но даже иногда, припрятав полученное угощенье, потом
продавал им же. Еще ребенком он умел уже отказать себе во всем. Из данной
отцом полтины не издержал ни копейки, напротив - в тот же год уже сделал к
ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску
снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение
некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие:
накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были
побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, - признак
подступающего голода, - он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол
пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с
аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около
мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до
того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу,
и продал потом ее тоже очень выгодно. Когда набралось денег до пяти рублей,
он мешочек зашил и стал копить в другой. В отношении к начальству он повел
себя еще умнее. Сидеть на лавке никто не умел так смирно. Надобно заметить,
что учитель был большой любитель тишины и хорошего поведения и терпеть не
мог умных и острых мальчиков; ему казалось, что они непременно должны над
ним смеяться. Достаточно было тому, который попал на замечание со стороны
остроумия, достаточно было ему только пошевелиться или как-нибудь ненароком
мигнуть бровью, чтобы подпасть вдруг под гнев. Он его гнал и наказывал
немилосердно. "Я, брат, из тебя выгоню заносчивость и непокорность! -
говорил он. - Я тебя знаю насквозь, как ты сам себя не знаешь. Вот ты у
меня постоишь на коленях! ты у меня поголодаешь!" И бедный мальчишка, сам
не зная за что, натирал себе колени и голодал по суткам. "Способности и
дарования? это все вздор, - говаривал он, - я смотрю только на поведенье. Я
поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет
себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль,
хотя он Солона заткни за пояс!" Так говорил учитель, не любивший насмерть
Крылова за то, что он сказал: "По мне, уж лучше пей, да дело разумей", - и
всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище,
где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха
летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не
высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто
там, или нет. Чичиков вдруг постигнул дух начальника и в чем должно
состоять поведение. Не шевельнул он ни глазом, ни бровью во все время
класса, как ни щипали его сзади; как только раздавался звонок, он бросался
опрометью и подавал учителю прежде всех треух (учитель ходил в треухе);
подавши треух, он выходил первый из класса и старался ему попасться раза
три на дороге, беспрестанно снимая шапку. Дело имело совершенный успех. Во
все время пребывания в училище был он на отличном счету и при выпуске
получил полное удостоение во всех науках, аттестат и книгу с золотыми
буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение. Вышед из
училища, он очутился уже юношей довольно заманчивой наружности, с
подбородком, потребовавшим бритвы. В это время умер отец его. В наследстве
оказались четыре заношенные безвозвратно фуфайки, два старых сертука,
подбитых мерлушками, и незначительная сумма денег. Отец, как видно, был
сведущ только в совете копить копейку, а сам накопил ее немного. Чичиков
продал тут же ветхий дворишко с ничтожной землицей за тысячу рублей, а
семью людей перевел в город, располагаясь основаться в нем и заняться
службой. В это же время был выгнан из училища за глупость или другую вину
бедный учитель, любитель тишины и похвального поведения. Учитель с горя
принялся пить; наконец и пить уже было ему не на что; больной, без куска
хлеба и помощи, пропадал он где-то в нетопленной, забытой конурке. Бывшие
ученики его, умники и остряки, в которых ему мерещилась беспрестанно
непокорность и заносчивое поведение, узнавши об жалком его положении,
собрали тут же для него деньги, продав даже многое нужное; один только
Павлуша Чичиков отговорился неимением и дал какой-то пятак серебра, который
тут же товарищи ему бросили, сказавши: "Эх ты, жила!" Закрыл лицо руками
бедный учитель, когда услышал о таком поступке бывших учеников своих; слезы
градом полились из погасавших очей, как у бессильного дитяти. "При смерти
на одре привел бог заплакать", - произнес он слабым голосом и тяжело
вздохнул, услышав о Чичикове, прибавя тут же: "Эх, Павлуша! вот как
переменяется человек! ведь какой был благонравный, ничего буйного, шелк!
Надул, сильно надул..."
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова
и черства и чувства его были да того притуплены, чтобы он не знал ни
жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел
помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не
трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское
наставление: береги и копи копейку - пошло впрок. Но в нем не было
привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и
скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех
довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный,
вкусные обеды - вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец
потом, со временем, вкусить непременно все это, вот для чего береглась
копейка, скупо отказываемая до времени и себе и другому. Когда проносился
мимо его богач на пролетных красивых дрожках, на рысаках в богатой упряжи,
он как вкопанный останавливался на месте и потом, очнувшись, как после
долгого сна, говорил: "А ведь был конторщик, волосы носил в кружок!" И все,
что ни отзывалось богатством и довольством, производило на него
впечатление, непостижимое им самим. Вышед из училища, он не хотел даже
отдохнуть: так сильно было у него желанье скорее приняться за дело и
службу. Однако же, несмотря на похвальные аттестаты, с большим трудом
определился он в казенную палату. И в дальних захолустьях нужна протекция!
Местечко досталось ему ничтожное, жалованья тридцать или сорок рублей в
год. Но решился он жарко заняться службою, все победить и преодолеть. И
точно, самоотвержение, терпенье и ограничение нужд показал он неслыханное.
С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни душевными, ни телесными
силами, писал он, погрязнув весь в канцелярские бумаги, не ходил домой,
спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при
всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу
приятное выражение и даже что-то благородное в движениях. Надобно сказать,
что палатские чиновники особенно отличались невзрачностью и
неблагообразием. У иных были лица, точно дурно выпеченный хлеб: щеку
раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю губу вынесло
пузырем, которая в прибавку к тому еще и треснула; словом, совсем
некрасиво. Говорили они все как-то сурово, таким голосом, как бы собирались
кого прибить; приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, чти в
славянской природе есть еще много остатков язычества; приходили даже подчас
в присутствие, как говорится, нализавшись, отчего в присутствии было
нехорошо и воздух был вовсе не ароматический. Между такими чиновниками не
мог не быть замечен и отличен Чичиков, представляя во всем совершенную
противоположность и взрачностью лица, и приветливостью голоса, и
совершенным неупотребленьем никаких крепких напитков. Но при всем том
трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику,
который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости:
вечно тот же, неприступный, никогда в жизни не явивший на лице своем
усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье. Никто
не видал, чтобы он хоть раз был не тем, чем всегда, хоть на улице, хоть у
себя дома; хоть бы раз показал он в чем-нибудь участье, хоть бы напился
пьян и в пьянстве рассмеялся бы; хоть бы даже предался дикому веселью,
какому предается разбойник в пьяную минуту, но даже тени не было в нем
ничего такого. Ничего не было в нем ровно: ни злодейского, ни доброго, и
что-то страшное являлось в сем отсутствии всего. Черство-мраморное лицо
его, без всякой резкой неправильности, не намекало ни на какое сходство; в
суровой соразмерности между собою были черты его. Одни только частые рябины
и ухабины, истыкавшие их, причисляли его к числу тех лиц, на которых, по
народному выражению, черт приходил по ночам молотить горох. Казалось, не
было сил человеческих подбиться к такому человеку и привлечь его
расположение, но Чичиков попробовал. Сначала он принялся угождать во всяких
незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он,
и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку;
сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его
чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо
существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания
присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, - но все
это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого
не было и делано. Наконец он пронюхал его домашнюю, семейственную жизнь,
узнал, что у него была зрелая дочь, с лицом, тоже похожим на то, как будто
бы на нем происходила по ночам молотьба гороху. С этой-то стороны придумал
он навести приступ. Узнал, в какую церковь приходила она по воскресным
дням, становился всякий раз насупротив ее, чисто одетый, накрахмаливши
сильно манишку, - и дело возымело успех: пошатнулся суровый повытчик и
зазвал его на чай! И в канцелярии не успели оглянуться, как устроилось дело
так, что Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым