концов слились словно в некую стеклянную стену, вставшую между
миссионером и индусами, из-за чего он был обречен на
одиночество, от которого страдал все сильнее. И тем усерднее, с
какой-то отчаянной жадностью занимался он изучением языка, в
чем достиг немалых успехов; как горячо надеялся Эгион, овладев
языком, он все-таки постигнет однажды и самый народ. Он все
чаще отваживался заговорить на улице с каким-нибудь индусом,
без толмача ходил к портному, в лавки, к сапожнику. Порой
завязывался у него разговор с простыми людьми, он говорил с
ремесленниками об их изделиях или с приветливой улыбкой хвалил
малыша на руках у матери, и тогда в живой речи и в глазах этих
людей языческой веры, но чаще всего в их добром детском
счастливом смехе ему открывалась душа чужого народа, такая
ясная и по-братски близкая, что на какое-то мгновенье вдруг
исчезали все преграды и пропадала отчужденность.
Наконец он обнаружил, что почти всегда может найти доступ
к детям и простым крестьянам, что, видимо, все его затруднения
и вся недоверчивость, вся испорченность горожан порождены лишь
их общением с европейцами -- торговцами и моряками. И тогда он
начал все смелее и все дальше уезжать из города во время своих
прогулок верхом. В карманах у него всегда были медяки, а иногда
и сахар для детей, и когда где-нибудь среди холмов вдали от
города он привязывал коня к стволу пальмы у глинобитного
крестьянского дома, со словами приветствия входил под кровлю из
тростника и спрашивал, не дадут ли ему воды или кокосового
молока, то почти всегда завязывался бесхитростный дружеский
разговор, причем мужчины, женщины и дети дивились и от всей
души хохотали над его по-прежнему небезупречным языком, на что
Эгион, впрочем, ничуть не обижался.
Пока что он не пытался говорить с людьми о милосердном
Боге. Он считал, что спешить с этим не следует, да к тому же
задача представлялась ему чрезвычайно деликатной, если вообще
выполнимой, поскольку при всем старании ,он по-прежнему не
находил еще нужных индийских слов, чтобы передать с их помощью
важнейшие понятия христианской Библии. Кроме того, он
чувствовал, что не вправе навязываться этим людям в наставники
и призывать их к столь серьезному изменению всей их жизни,
прежде чем он узнает эту жизнь досконально, научится говорить
на одном языке с индусами и жить одной с ними жизнью.
И потому его познавательные занятия затянулись. Он
старался вникнуть в жизнь, труды и промыслы индийцев,
спрашивал, как называются деревья, плоды, домашние животные и
утварь, он постиг секреты обычного и заливного разведения риса,
выращивания хлопка, изготовления джутовых веревок, рассматривал
жилые дома, изделия гончаров, плетение из соломки, ткани, о
которых слыхал еще на родине. Он смотрел, как розово-рыжие
тучные буйволы тянут плуги по залитым водой рисовым полям, он
узнал, как трудятся дрессированные слоны и как ручные обезьяны
собирают для хозяина спелые орехи на высоких кокосовых пальмах.
Во время одной из прогулок, когда он ехал по мирной долине
меж высоких зеленых холмов, его застиг неистовый грозовой
ливень, и он поспешил укрыться в ближайшей хижине, до которой
успел добраться. В маленьком домишке с обмазанными глиной
стенами из бамбука находилась вся семья, эти люди
приветствовали вошедшего незнакомца с боязливым удивлением. У
хозяйки были седые волосы, крашенные хной в огненно-рыжий цвет,
когда же она приветливо улыбнулась гостю, оказалось, что и зубы
у нее ярко-красного цвета, и тем самым обнаружилось ее
пристрастие к бетелю. Мужем хозяйки был высокий мужчина с
серьезным взглядом, с не поседевшими еще длинными волосами.
Поднявшись с пола, он с царственным достоинством расправил
плечи, ответил гостю на приветствие и протянул ему расколотый
кокосовый орех; англичанин с наслаждением отпил сладковатого
молока. В угол за каменным очагом тихонько спрятался при
появлении чужого человека маленький мальчуган, и теперь там
блестели из-под копны густых черных волос испуганные и полные
любопытства глаза и мерцал на темной груди амулет из латуни --
ни одежды, ни других украшений на мальчике не было. Тяжелые
гроздья бананов были подвешены дозревать под притолокой над
входом, и нигде в этой хижине, куда свет проникал лишь через
распахнутую дверь, не видно было примет бедности, всюду
радовали глаз скромная простота и опрятность.
Слабое, повеявшее благоуханием далеких детских
воспоминаний чувство родного дома, что с такой легкостью
овладевает путешественником на чужбине при виде счастливой
семьи у домашнего очага, слабое чувство родного дома, ни разу
не коснувшееся души миссионера в бунгало Беркли, вдруг
проснулось в Эгионе, и ему подумалось, что в эту индийскую
хижину пришел он не так, как приходит путник, застигнутый
непогодой в дороге, -- нет, ему, заплутавшему на сумрачных
жизненных перепутьях, здесь наконец-то забрезжили вновь смысл и
радость естественной. Праведной, непритязательной жизни. По
тростниковой крыше хижины то шелестел, то громко стучал буйный
ливень, он стоял за порогом блестящей и плотной стеклянной
стеной.
Хозяева весело, без стеснения беседовали с необычным своим
гостем, но, когда под конец они почтительно задали вполне
естественный вопрос, какие цели и намерения привели его в их
страну, Эгион смутился и заговорил о другом. Снова, как уже не
раз, скромному юноше показалось чудовищной самонадеянностью и
дерзостью то, что он приехал сюда посланником далекого чужого
народа, приехал отнять у этих людей их бога и веру и навязать
им своих. Раньше он думал, что робость исчезнет, как только он
получше овладеет языком индусов, но сегодня с неотвратимой
ясностью осознал, что заблуждался, ибо чем лучше он понимал
этот смуглый народ, тем больше чувствовал, что он не вправе и
не желает властно вторгаться в его жизнь.
Ливень утих, мутные от тучной рыжей земли потоки катили
вниз по горбатой улочке, лучи солнца прорвались сквозь влажно
блестящие стволы пальм и слепящими яркими бликами вспыхнули на
гладких гигантских листьях банановых деревьев. Миссионер
поблагодарил их за приют и хотел уже попрощаться с хозяевами,
как вдруг пала тень и потемнело в маленькой хижине. Он быстро
обернулся и увидел, что в хижину, бесшумно ступая босыми
ногами, вошла юная женщина или девушка; при виде чужого
человека она испугалась и бросилась в угол за очагом, где
прятался мальчик.
-- Поди сюда, поздоровайся с господином! -- позвал ее
отец. Девушка робко шагнула вперед и, скрестив руки на груди,
несколько раз поклонилась. На ее густых черных волосах сверкали
дождевые капли, англичанин несмело коснулся рукой ее волос и
произнес приветствие; покорные шелковисто-текучие пряди были
под его ладонью, и тут девушка выпрямилась и ласково
улыбнулась, глядя на него прекрасными темными глазами. На шее у
нее было ожерелье из розово-красных кораллов, над щиколоткой --
массивный золотой браслет, и вся ее одежда состояла лишь из
высоко подвязанного вокруг стана куска красно-коричневой
материи. Так, в безыскусно простой красоте предстала она перед
изумленным чужеземцем, и косые лучи солнца мягкими бликами
играли на ее волосах и на гладких смуглых плечах, и ярко
блестели ровные мелкие белые зубы под приоткрытыми юными
губами. Роберт Эгион восхищенно смотрел на девушку, ему
хотелось заглянуть в эти безмятежные кроткие глаза, но вдруг он
смутился -- влажное благоухание ее волос, нагие плечи и грудь
привели его в смятение, и он поспешно опустил глаза, встретив
невинный взгляд. Он достал из кармана маленькие стальные
ножницы, которыми подстригал усы и ногти и пользовался при
сборе растений для гербариев. Эти ножницы он протянул девушке,
хорошо зная, что делает ценный и дорогой подарок. И она приняла
дар нерешительно-робко, не веря своему счастью, а ее родители
рассыпались в благодарностях; затем, когда Эгион попрощался и
вышел из хижины, девушка выбежала за ним, схватила его левую
руку и поцеловала. От легкого теплого прикосновения нежных
лепестков ее губ Эгиона бросило в жар -- с какой радостью он
поцеловал бы эти губы! Но он только взял обе ее руки в свою,
поглядел ей в глаза и спросил:
-- Сколько тебе лет?
-- Не знаю, -- ответила девушка.
-- А как тебя зовут?
-- Наиса.
-- Прощай, Наиса, и не забывай меня!
-- Наиса не забудет своего господина.
Он ушел и отправился домой в глубокой задумчивости, и
когда уже вечером, в темноте, добрался до дому и вошел в свою
комнату, то лишь тут вспомнил, что за весь день не поймал ни
одной бабочки, ни одного жука, не собрал ни цветов, ни листьев.
Его жилище -- холодный холостяцкий дом с бездельниками-слугами
и хмурым суровым хозяином -- еще никогда не казалось ему столь
безотрадным и чужим, как в этот вечерний час, когда он зажег
маленький масляный светильник и раскрыл перед собой на шатком
столике Библию.
В эту ночь, когда после долгих беспокойных раздумий
миссионер наконец заснул под назойливое жужжанье москитов, ему
приснился удивительный сон.
Он брел по смутно-туманней пальмовой роще, на
красно-коричневой земле играли желтые блики солнца. Попугаи
кричали в вышине, обезьяны отчаянно храбро карабкались по
бесконечно высоким колоннам стволов, крохотные, сверкающие, как
драгоценные камни, колибри искрились яркими красками,
всевозможные насекомые изливали радость жизни в звуках, игре
красок или движений. Радостный миссионер, преисполненный
благодарности и счастья, беспечно гулял среди этого
великолепия; вот он подозвал плясавшую на канате-лиане
обезьянку, и, смотри-ка, ловкий зверек послушно соскочил на
землю и почтительно, как слуга, склонился перед Эгионом. И
Эгион понял, что здесь, в этом блаженном уголке Божьего мира,
он может повелевать, и немедля призвал к себе птиц и бабочек; и
блистающим роем все они устремились к повелителю, он же
взмахнул руками и принялся дирижировать, кивая в такт головой,
подавая знаки глазами и щелкая языком; и все прекрасные птицы и
мотыльки послушно водили хороводы в золотистом воздухе,
проплывали торжественными процессиями, и дивный этот хор
свистел и щебетал, стрекотал, жужжал и щелкал, они плясали в
воздухе, гонялись друг за другом, выписывали величественные
круги и веселые спирали. То был ослепительный яркий балет и
концерт, вновь обретенный рай, и сновидец в этом гармоничном
волшебном мире, покорном ему и подвластном, изведал наслаждение
глубочайшее, почти болезненное, ибо в блаженстве был уже слабый
привкус или предчувствие, предощущение его незаслуженности и
мимолетности, что и подобает испытывать благочестивому
миссионеру в минуты любого чувственного наслаждения.
И это пугающее предощущение не обмануло его. Восхищенный
друг природы еще предавался созерцанию резвой кадрили обезьян и
ласкал огромную бархатисто-голубую бабочку, доверчиво
опустившуюся к нему на левую руку и, словно голубка,
позволившую себя погладить, но уже первые тени страха и гибели
метнулись вдруг в этой волшебной роще и омрачили душу
мечтателя. Пронзительно вскрикнули в ужасе птицы, порывистый
ветер вскипел, зашумев над высокими кронами, радостный теплый
солнечный свет потускнел и иссяк, птицы бросились кто куда,
красивых крупных мотыльков, в страхе бессильных, умчал ветер.
Взволнованно застучал ливень по листьям, и вдали прокатился по
небосводу медлительный тихий громовый раскат.