Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#14| Flamelurker
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#12| Old Monk & Old Hero
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Маркес Гарсиа Весь текст 580.75 Kb

Осень патриарха

Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 18 19 20 21 22 23 24  25 26 27 28 29 30 31 ... 50
чувствовал  упругость ее груди, слышал ее сучий запах, запах едкого пота под
мышками молодых необузданных рук, -- запах, от которого скисало молоко, пот,
от которого ржавело золото и увядали цветы, но как прекрасны были эти руки в
любви! Летисии  Насарено  удалось  добиться  от  него  невозможного  --  она
заставила  его  раздеваться при любовных встречах. "Сними-ка ты свои сапоги,
-- говорила она, -- не то испачкаешь мои голландские простыни", -- и  он  их
снимал.  "Сними-ка  ты  с  себя свою сбрую, не то поранишь мне сердце своими
пряжками", -- и он снимал. "Сними-ка ты саблю, и бандаж, и  гетры,  сними-ка
ты  все,  жизнь  моя,  иначе я тебя не чувствую", -- и он снимал с себя все,
чего не делал никогда раньше и никогда потом, после Летисии Насарено, --  ни
с  одной  женщиной в мире. "Моя единственная и настоящая любовь", -- вздыхал
он и записывал свои вздохи на узких полосках пожелтевшей  бумаги,  на  узких
желтых  полосках,  которые  отрывал  от  допотопных  докладных  записок.  Он
свертывал эти полоски, как цигарки, и прятал их в щелях по всему  дворцу,  в
самых  потаенных  местах,  где  только  он  мог  бы потом находить их, чтобы
вспомнить, кому он принадлежал, вспомнить тогда, когда сам он уже ничего  не
сможет  вспомнить; эти записки никогда никем не были обнаружены и остались в
потайных щелях, в то время как образ Летисии Насарено выскользнул в  сточные
отводы  его  памяти, и лишь одно-единственное воспоминание осталось в ней --
нерушимое воспоминание о матери, о Бендисьон Альварадо, о ее последних днях,
там, в особняке на отшибе, где она умирала в своем кресле-качалке, в  зелени
патио,  шурша  в миске кукурузными зернами, приманивая к себе кур, чтобы сын
не догадался, что мать умирает. Он вспоминал о матери, которая подносила ему
фруктовую воду, когда он валялся в гамаке под  сенью  тамариндов,  подносила
сама,  чтобы  сын  не  заметил, что она чуть жива от боли, о матери, которая
зачала его без чьей-либо помощи, без участия кого  бы  то  ни  было,  зачала
сама,  в  одиночестве,  и  в одиночестве родила его, о матери, которая молча
гнила заживо до тех пор, пока страдания не достигли предела того, что  может
вынести  человек,  и  лишь  тогда  она сумела пересилить себя, свою натуру и
попросила сына: "Взгляни-ка на мою спину, посмотри, что там  такое,  с  чего
это  она  горит  огнем,  просто мочи нет!" Она сняла сорочку и повернулась к
нему спиной, и, онемев от ужаса, он увидел на ее спине разверстые  зловонные
язвы, полные гноя, в котором копошились черви.
     То  были  скверные  времена,  мой генерал, времена, когда не было такой
государственной тайны, которая не становилась бы достоянием  общественности,
когда  не  было ни одного приказа, который выполнялся бы неукоснительно. Так
стало лишь после  того,  как  на  праздничный  стол  был  подан  в  качестве
изысканного блюда жареный генерал Родриго де Агилар. Однако не это заботило,
не  это  волновало.  Государственные  затруднения  не  имели  ровно никакого
значения в  те  горькие  месяцы,  когда  Бендисьон  Альварадо  истлевала  на
медленном  огне болезни в комнате, смежной с комнатой сына, куда ее положили
после того, как наиболее сведущие в азиатских болезнях  доктора  установили,
что ее болезнь -- не чума, не чесотка, не проказа и никакая другая восточная
напасть,  а  результат  какого-то  индейского  колдовства,  и,  стало  быть,
избавить от этой болезни может лишь тот, кто ее накликал. Он понял, что  это
смерть,  и  целиком  посвятил себя матери, заперся с нею вдвоем, ухаживая за
нею с материнской самоотверженностью; он готов был гнить сам, лишь бы  никто
не видел, как ее заживо пожирают черви; он приказал доставить во дворец всех
ее кур, всех ее павлинов, всех ее раскрашенных пичуг, которым было дозволено
ходить  и  порхать  всюду,  где им заблагорассудится, лишь бы только мать не
скучала по своим деревенским заботам, по своему дому, по своему дворику;  он
самолично  сжигал  в  своих  покоях  сучья ароматического дерева биха, чтобы
никто не слышал смрадных запахов разложения, исходивших от тела  матери;  он
сам  смазывал ее язвы различными мазями, смазывал все ее тело, покрасневшее,
пожелтевшее и посиневшее от мазей, прописанных ранее; он пытался  лечить  ее
турецким  бальзамом,  не слушая возражений министра здравоохранения, который
панически боялся колдовства. "Фиг с ним, мать, -- говорил он, -- неплохо  бы
нам  умереть вместе!" Но Бендисьон Альварадо понимала, что умирает она одна,
и торопилась посвятить сына в тайны своего  прошлого,  которые  были  и  его
прошлым;  она  вовсе  не  хотела  унести  эти  тайны  с  собой  в  могилу  и
рассказывала ему, как бросили свиньям исторгнутый из ее  чрева  после  родов
послед, рассказывала, как она пыталась установить, кто же из многих прохожих
молодцов  был его отцом, рассказывала, как она зачала его, -- стоя и даже не
сняв шляпы, потому что ее донимали синие с металлическим отливом  мухи,  что
роились  у  бурдюков  с тростниковой брагой в задней комнатушке таверны. Она
рассказывала, что родила его раньше срока,  августовским  утром,  под  аркой
ворот  женского  монастыря, и при тоскливом освещении гераней увидела, что у
младенца правое яичко увеличено, что  оно  размером  с  инжирный  плод.  "Ты
плакал,  из  тебя  лилось,  а  от дыхания в грудке всхлипывала волынка..." В
базарные  дни  она  приходила  с  ним  на  площадь,  разворачивала  пеленки,
подаренные  ей  послушницами  монастыря,  и показывала распеленатого ребенка
толпе, надеясь, что в ней найдется человек, который  подскажет  какое-нибудь
надежное  и  дешевое  лекарство от грыжи, от рахита, от дурного сложения. Ей
говорили, что лучше всего пчелиный мед, говорили, что  не  стоит  спорить  с
тем,  что  написано  на роду, говорили, что ребенок, когда подрастет, вполне
сгодится для любого дела, кроме игры на духовых  инструментах,  и  никто  не
обращал   на   него  особого  внимания,  пока  одна  балаганная  гадалка  не
спохватилась: "Да у него же нет линий на ладони, а это значит, что быть  ему
королем!" "Видишь, она не ошиблась, сынок", -- говорила Бендисьон Альварадо,
а  он  умолял  ее,  чтобы она уснула, чтобы не ворошила больше свое прошлое,
убеждая себя самого, что все эти отклонения  от  писаной  истории  отечества
всего лишь бред умирающей. Он умолял ее уснуть и заворачивал с головы до ног
в  простыню из льняного полотна, -- он приказал сшить как можно больше таких
простынь, тонких и мягких, ткань которых не  раздражала  язвы  на  теле.  Он
баюкал  ее, уложив на бок, пока она, прижав руку к сердцу, не засыпала. "Вот
так, спи, мать. И не стоит вспоминать о том тяжелом, что было. Ведь  как  бы
там  ни  было,  а я -- это я!" Он старался, чтобы никто за стенами дворца не
знал,  что  матриарх  родины  гниет  заживо,  официальные  правительственные
инстанции  публиковали  фальшивые  бюллетени  о  ее  болезни,  эти бюллетени
публично зачитывали  глашатаи,  однако  молву  о  подлинной  болезни  матери
президента  невозможно  было  остановить.  Сами  глашатаи, зачитав очередной
бюллетень, подтверждали затем, что смрад разложения, доносящийся из  комнаты
умирающей, стал таким невыносимым, что от него разбегаются даже прокаженные.
Они  подтверждали  слухи,  что  умирающую  купают  в свежей крови только что
зарезанных  баранов,  что  простыни,  которые   убирают   из-под   нее,   не
отстирываются,  остаются  покрытыми  коркой гноя, сколько бы их ни кипятили.
Они рассказывали, что президент не появляется больше ни на ферме, ни у своих
женщин, к которым он  заглядывал  даже  в  самые  худшие  времена,  что  сам
архиепископ  явился  к нему с предложением лично причастить умирающую, но он
выставил его за дверь: "Никто не умирает,  святой  отец!  Не  верьте  всяким
слухам!" Он ел с матерью из одной тарелки, одной и той же ложкой, не обращая
внимания на чудовищный запах чумного барака, стоявший в комнате, он купал ее
перед  сном,  пользуясь  мылом,  которое  сварили  из жира самой благородной
собаки,  и  сердце  его  разрывалось  от  жалости,   когда   он   выслушивал
распоряжения  матери,  как следует поступить после ее смерти с ее животными,
как следует за ними ухаживать. Последние ниточки ее голоса обрывались, когда
она говорила: "Не смейте  выщипывать  из  павлинов  перья  на  шляпы..."  --
"Хорошо,  мать", -- отвечал он, продолжая смазывать ее тело дегтярной мазью.
"Не заставляйте птиц петь по праздникам..." -- "Хорошо, мать", -- обещал  он
и  заворачивал  ее на ночь в чистую простыню. "Перед грозой убирайте наседок
из гнезда, не то высидят василисков..." -- "Хорошо, мать, --  говорил  он  и
клал  ее  руку  на сердце. -- Спи спокойно". Он целовал ее в лоб, ложился на
пол  возле  ее  кровати,  лицом  вниз,  прислушиваясь  к  движению  ее  сна,
прислушиваясь   к   ее   нескончаемому   бреду,   становившемуся  все  более
осмысленным, по мере того как приближалась смерть. Ярость, которая  копилась
в  нем,  которая  накапливалась  столько  ночей, помогла ему подавить в себе
ярость того скорбного понедельника, когда он был разбужен ужасающей  тишиной
предрассветного  мира.  Он  проснулся  оттого,  что  его  мать,  его  родная
Бендисьон Альварадо, перестала дышать. Он  встал  и  развернул  простыню,  в
которую было укутано ее смрадное тело, и, слушая крик первых петухов, увидел
при сером освещении раннего рассвета, что на простыне остался отпечаток тела
матери,  удивительное  его  повторение, ибо отпечаток на простыне являл тело
женщины здоровой и нестарой, и в то же время это была  его  мать,  Бендисьон
Альварадо,  лежащая  на  боку,  с  рукой,  прижатой  к груди; точно такой же
отпечаток был и  на  другой  стороне  простыни,  плотный  и  гладкий,  будто
написанный  маслом,  и  не  зловоние  исходило  от  этой простыни с чудесным
изображением, а благоухание нежных живых цветов,  которое  очистило  дурной,
спертый  больничный воздух комнаты; сколько потом ни кипятили эту простыню с
содой, сколько ни терли всяким мылом, изображение  оставалось  таким,  каким
было,  и на лицевой стороне простыни, и с изнанки, -- оно стало частью самой
ткани, превратилось в нетленный образ на нетленном холсте. Но в те мгновения
бедный сын не постиг всей глубины чуда, не постиг всего его значения, он был
охвачен гневом и яростью против смерти  и  покинул  комнату  матери,  гневно
хлопнув дверью, -- удар прозвучал, как пушечный выстрел, и разнесся по всему
зданию.  И  тотчас  начался погребальный звон колоколов собора, погребальный
звон всех остальных церквей страны -- колокола звонили сто дней подряд,  сто
дней   без  перерыва.  Но  уже  заслышав  первые  удары  колоколов,  люди  с
содроганием поняли, что он снова во власти своей безраздельной  власти,  что
его  непостижимое  сердце,  подавленное  было бессилием перед смертью, вновь
ожесточается  до  предела  против  поползновений  разума   и   человеческого
достоинства,  ожесточается  на  этот  раз  из-за  того.  что  его  мать, его
незабвенная Бендисьон Альварадо, умерла на рассвете в  понедельник  двадцать
третьего февраля.
     Со  смертью  Бендисьон  Альварадо  страна  вступила  в  новый смутный и
беспокойный век. Никто из нас не был достаточно стар, чтобы помнить сам день
ее смерти, но история ее похорон дошла до  наших  дней.  Мы  знали,  что  он
никогда  больше  не  стал  таким,  каким был до смерти матери, не вернулся к
прежнему образу жизни. Его сиротский сон никто не смел нарушать не только  в
течение  ста  дней траура, но и потом никто не смел его беспокоить, и сам он
никому не показывался на глаза в этой обители скорби, в этом  погруженном  в
печаль  дворце,  где  навеки  застыло  эхо  погребальных колоколов, где часы
показывали только одно время -- время смерти Бендисьон  Альварадо,  где  все
разговаривали,  тяжело  вздыхая,  охрана  ходила  босиком, как в первые годы
режима, и лишь курам была предоставлена полная  свобода  в  этом  доме,  где
отныне  всякое  непосредственное движение жизни запрещалось в угоду монарху,
Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 18 19 20 21 22 23 24  25 26 27 28 29 30 31 ... 50
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 
Комментарии (1)

Реклама