думая, что братья никогда не решатся убить его. Я тоже попытался вырвать у
нее правду, когда пришел во второй раз, и выложил все свои доводы, один за
другим, но она, на миг оторвав взгляд от вышивания, отразила их:
- Не ломай голову, братец,- сказала она мне.- Это был он.
Все остальное она рассказала без недомолвок, вплоть до беды,
приключившейся в первую брачную ночь. Рассказала, что подружки подучили ее
напоить в постели мужа до бесчувствия и притвориться стыдливей, чем была,
чтобы он погасил свет, присоветовали промыться как следует раствором
квасцов, чтобы создать видимость невинности, и испачкать простыни ртутным
хромом, а наутро вывесить их всем на обозрение у себя во дворе, как положено
новобрачной. Только двух вещей не учли ее подружки-напарницы: Байардо Сан
Роман был необычайно стоек к спиртному, а за глупостью, которую пыталась
привить Анхеле Викарио мать, таилась чистота и порядочность. "Ничего такого,
что мне велели, я не сделала,- сказала она мне,- чем больше я думала, тем
больше понимала: все это гадость и нельзя такое делать никому, и уж подавно
- человеку, которому не повезло: женился на мне". Итак, она без опаски дала
раздеть себя в ярко освещенной спальне, и куда-то улетучилась все внушенные
ей страхи, так осложнявшие жизнь. "Все вышло очень просто,- сказала она
мне,- потому что я решила умереть".
Дело в том, что об этой своей беде она говорила безо всякого стыда,
чтобы скрыть другую беду, настоящую, которая сжигала ее изнутри. Никому бы
даже и в голову не пришло, пока она не решилась рассказать мне об этом: с
того момента, как Байардо Сан Роман отвел ее обратно в родительский дом, он
навсегда вошел в ее жизнь. Это был последний удар судьбы. "Когда мама била
меня, я вдруг вспомнила его,- сказал она мне.- И стало не так больно, потому
что это было: за него". Немного удивляясь самой себе, она опять думала о
нем, когда рыдала на софе в столовой. "Я плакала не из-за того, что меня
побили, и не из-за того, что случилось,- сказала она мне,- плакала о нем".
Она продолжала думать о нем, когда мать накладывала ей на лицо компресс из
арники, и когда услыхала крики на улице и набатный колокол, и когда ее мать
вошла и сказала, что теперь она может спать, потому что самое худшее
свершилось.
Много времени прошло в думах о нем без какой бы то ни было надежды, и
вот однажды ей пришлось провожать мать к глазному врачу в Риоачу. По дороге
они зашли в портовую гостиницу, с хозяином которой были знакомы, и в буфете
мать попросила стакан воды. Она пила, стоя спиной к дочери, а та вдруг
увидела в многочисленных зеркалах того, о ком столько думала. Едва дыша, она
повернула голову и увидела, как он, не заметив ее, прошел мимо и вышел из
гостиницы. Сердце разлетелось на куски, она снова посмотрела на мать. Пура
Викарио у стойки допила воду, вытерла губы рукавом и улыбнулась дочери,
глядя на нее сквозь новые очки. И в этой улыбке - в первый раз со дня своего
рождения - Анхела Викарио увидела мать такой, какой она была на самом деле:
несчастной женщиной, посвятившей всю себя культу собственных недостатков.
"Какое дерьмо!" - подумала она. Это на нее так подействовало, что всю
обратную дорогу она пела в полный голос, а дома бросилась на постель и
проплакала три дня.
Она родилась заново. "Я просто с ума сходила по нему,- сказала она
мне,- сходила с ума, да и только". Стоило ей закрыть глаза, как она видела
его, в шуме моря слышала его дыхание, среди ночи просыпалась, почувствовав в
постели жар его тела. В конце недели, не сыскав ни минуты покоя, она
написала ему первое письмо. Коротенькое, неловкое письмо, в котором
говорила, что видела его, когда он выходил из гостиницы, и как ей хотелось,
чтобы он тоже ее увидел. Ответа она ждала напрасно. Через два месяца, устав
от ожидания, она послала ему второе письмо, составленное в той же уклончивой
манере, что и первое, якобы с единственным намерением- упрекнуть в
невежливости. В последующие шесть месяцев она написала ему шесть писем,
оставшихся без ответа, но ей было достаточно знать, что он их получает.
Впервые оказавшись хозяйкой собственной судьбы, Анхела Викарио
обнаружила, что ненависть и любовь - две взаимосвязанные страсти. Чем больше
посылала она писем, тем больше разгорался костер ее любовной лихорадки, но
точно в той же мере накалялась и ее счастливая злость против матери. "У меня
внутри все переворачивалось, когда я ее видела,- сказала она мне,- а стоило
мне взглянуть на нее, я тут же вспоминала его". Ее жизнь отвергнутой жены
была такой же простой, как и в девичестве: вышивала на машинке с подружками,
точно так же, как раньше, делала тюльпаны из материи и птичек из бумаги, но
когда мать засыпала, она садилась за письма, на которые не было ответа, и
писала до зари. Ум ее отточился, характер окреп, она выучилась свободе и
снова стала невинной девушкой - только для него; у нее не осталось иного
авторитета, кроме нее самой, она не знала иного рабства, кроме того, в
которое ввергало ее неотвязное чувство.
Полжизни она писала каждую неделю. "Иногда мне ничего было писать,-
сказала она мне со смехом,- но мне хватало того, что я знала: он их
получает". Сначала это были коротенькие весточки суженой, потом записки
тайной возлюбленной, несколько надушенных посланий от невесты, подробные
отчеты о делах, свидетельства любви и, наконец, возмущенные письма покинутой
супруги, которая выдумывала тяжелые болезни, чтобы заставить его вернуться.
В одну прекрасную ночь она опрокинула чернильницу на готовое письмо, но
вместо того, чтобы разорвать его, приписала внизу: "В доказательство любви
посылаю тебе мои слезы". Случалось, устав плакать, она смеялась над
собственным безрассудством. Шесть раз меняли почтальонш на почте, и всех
шестерых ей удавалось сделать своими сообщницами. Единственное, что не
пришло ей в голову,- отступиться от своего. Однако он, казалось, оставался
совершенно нечувствительным к ее безумствованию: она писала как бы никому.
Как-то на рассвете, продутом ветрами,- то было на десятом году ее
безумства,- она проснулась от мысли, что он в постели рядом, с ней. Она
написала жаркое письмо на двадцати страницах, в котором, отбросив стыд, дала
волю горьким истинам, застоявшимся у нее в сердце с той самой роковой ночи.
Она писала об отметинах, которые он навеки оставил у нее на теле, о том, как
солон его язык и как горяч африканский жезл его страсти. Она отдала письмо
почтальонше, которая по пятницам приходила к ней вышивать, а потом уносила
письма, и была совершенно уверена, что это последнее излияние завершит ее
агонию. Ответа не последовало. С тех пор она уже не очень сознавала, что она
писала и кому, но писать продолжала неотступно семнадцать лет подряд.
Однажды августовским полуднем, вышивая с подружками, она почувствовала,
что кто-то подошел к двери. Ей не надо было смотреть - она и так знала, кто
это. "Он потолстел, начал лысеть и вблизи видел только в очках,- сказала она
мне.- Но это был он, черт возьми, он!" Ей стало страшно: она понимала, что
он видит, как она сдала,- сама-то она видела, каким он стал,- и сомневалась:
было ли в нем столько же любви к ней, сколько у нее к нему, чтобы вынести
это. Рубашка на нем вся пропотела, точь-в-точь как в тот день, когда она
увидела его на празднике первый раз, и был на нем тот же самый ремень и при
нем те же самые дорожные сумки с серебряными украшениями. Байардо Сан Роман
шагнул вперед, не обращая внимания на остолбеневших вышивальщиц, и положил
свои сумки на швейную машинку.
- Ну,- сказал он,- вот и я.
Он привез с собой чемодан с одеждой - он собирался остаться - и другой,
точно такой же чемодан, в котором были почти две тысячи ее писем. Они были
сложены в стопочки по датам, перевязаны разноцветными лентами и все до
одного - нераспечатаны.
* * *
Много лет после убийства Сантьяго Насара мы не могли говорить ни о чем
другом. Наше повседневное поведение, до тех пор управлявшееся различными, не
зависящими друг от друга привычками, вдруг закрутилось вокруг одного,
всколыхнувшего всех события. На рассвете мы вздрагивали от петушиного крика
и не спали ночами, пытались разобраться в переплетении случайностей, которые
сделали возможной эту нелепость; мы мучились, совершенно очевидно, не из
отвлеченного желания разгадать загадку, но потому, что никто из нас не мог
жить дальше, пока в точности не дознается, какое место и назначение во всем
этом судьба определила лично ему.
Многие этого так и не узнали. Кристо Бедойя, который со временем стал
известным хирургом, не сумел себе объяснить, что побудило его просидеть два
часа до прибытия епископа у деда с бабкой, а не пойти отдыхать домой к
родителям, которые до рассвета ждали его, чтобы сообщить тревожную новость.
Большинство из тех, которые могли так или иначе помешать преступлению, но
этого не сделали, утешали себя мыслью, что честь - дело святое и касается
это только главных действующих лиц драмы. "Честь - как любовь",- не раз
слыхал я от матери. На Ортенсию Бауте, чье участие в драматических событиях
свелось лишь к тому, что она увидела два окровавленных ножа в то время,
когда они еще не были окровавлены, так подействовало это видение, что она
ударилась в покаяние и в один прекрасный день, не имея сил дольше выносить
его, выскочила голой на улицу. Флора Мигель, невеста Сантьяго Насара, от
отчаяния сбежала с лейтенантом-пограничником, который увез ее в Вичаду, где
добывали каучук, и там пустил по рукам. У Ауры Вильерос, повитухи, оказавшей
помощь при рождении целым трем поколениям, когда она узнала о происшедшем,
случились спазмы мочевого пузыря, так что до самой смерти она потом мочилась
через трубочку. Дон Рохелио де ла Флор, добродетельный муж Клотильде
Арменты, который в свои 86 лет был чудом живучести, в последний раз поднялся
на ноги, чтобы увидеть, как растерзали Сантьяго Насара у запертой двери
отчего дома, и не пережил этого потрясения. Пласида Линеро заперла дверь в
самый последний момент, но со временем избавилась от чувства вины. "Я
заперла дверь потому, что Дивина Флор поклялась мне, будто видела, как мой
сын вошел в дом,- рассказала она мне,- а этого не было". Однако же она не
могла простить себе, что запуталась в предвестиях: в добром - деревьях и в
дурном - птицах, и в конце концов поддалась пагубной привычке того времени -
жевать зерна кардамона.
Когда через двенадцать дней после преступления приехал следователь,
город кипел страстями. От одуряющего зноя следователь спасался одним -
глушил кофе с ромом у себя в замызганной дощатой конторе муниципального
дворца; чтобы угомонить валивший валом незваный люд - каждый горел желанием
показать, какую важную роль играл в этой драме он,- ему пришлось вызвать на
подмогу дополнительные силы. Следователь только что получил диплом, он еще
носил черный форменный костюм Юридического института и золотое кольцо с
эмблемой его выпуска и не успел избавиться от чуть высокомерного и
лирического настроя счастливого новичка. Я так и не узнал его имени. Все,
что мы знаем о его характере, почерпнуто из материалов дела, которое
множество людей помогало мне разыскивать двадцать лет спустя во Дворце
Правосудия в Риоаче. Архив не разбирали, и судебные дела более чем за век
были свалены в кучу на полу ветхого строения колониального периода, которое
в течение двух дней служило штаб-квартирой Фрэнсису Дрейку. Нижний этаж
временами затопляло выходившее из берегов море, и растрепанные тома плавали