пали, и я увидел, как корабли плывут в Константинополь, а поезда уходят
на Москву, и мы не в осажденной крепости, а на странном перекрестке, где
ветра мира встречаются и спорят друг с другом, и пусть страшно тут,
ненадежно, пусть и обречено все, а что и где вечно? - гуляйте, войте
ветра, пойте свои песни... Араб этот оглушил, увлек, и все остальное
можно было уже не слушать, но мы еще по инерции посидели, еще
сексапильная израильтянка читала, хорват из Сараево, чех Голуб,
израильтянин из Англии вещал смешное, народ смеялся, потом еще одного
арабуша объявили, местного, тут мы с Володей отчалили: пьянка с
Кибировым отменялась, они с Генделевым, Генделев его опекал, не пришли,
Володя захотел, чтобы я заехал к нему и почитал последнее, я был уж
почти в отключке, но поехал, по дороге он сокрушался, что Дана
действительно важничает, что года через полтора и руки ему не подаст,
раньше, подлил я масло в огонь, нет, возразил он, она меня очень ценит,
очень ценит мои тексты, много говорил о ней, уж не влюблен ли, такие
павы важностью да недоступностью вожделение дразнят, как-то, давно уже,
он удивил меня интересным предложением, мы сидели в кафе, и я жаловался
ему на угнетающее мещанство жены, а он вдруг: одолжи мне ее на некоторое
время, я ее перевоспитаю, я даже испугался, представив себе это
перевоспитание, болт у него, доложу я вам, дай Боже, рекомендую.
Генделев тоже подъезжал, слюни пускал - глаз не сводил, в наглую, я
говорю: ты что, с супругой нашей познакомиться хочешь? он губки
трубочкой сложил и сладенько так:"Хочу-у." Ну, познакомил я их, и
почувствовал, что взволновалась супруга, ох, взволновалась. Тянет ее на
темпераментных, как меня на хромоножек. В общем, с этими поэтами только
зазевайся. Тексты были в новой для него манере: короткие, в одну, две,
три строки, стихи-касания, это был недурной ход, мне понравилось, не
скрыл одобрения, его раздуло от гордости, но я и "прошерстил", не
отказал себе в удовольствии, на удивление он мирно воспринял, даже
кое-что согласился исправить - небывалая уступчивость. Потом мы чайку
попили с финиками, тут вдруг Дана позвонила, чего он ушел, даже привет
мне передала, а может у них роман? К часу я вернулся домой и долго не
мог заснуть, к тому ж живот воротило, не с фиников ли?
А во вторник я поехал с супругой на Кибирова. В библиотеку Форума. Я-то
думал в воскресенье поехать, послушать его на фестивале, позвонил
Вернику, может вместе, но у него занято было, позвонил Барашу, Бараш
сказал, что не пойдет, 50 шекелей платить? Что б послушать коллегу?
Безобразие. В эСПэ всегда пропуски давали, тут Генделев обещал чего-то,
или скидку... Верник? А ты что, не знаешь? Ира очень тяжело больна, в
больнице, какие-то энцефалитные осложнения, вообще боялись за нее, но
сейчас вроде лучше. Я стал звонить Вернику. Дозвонился. Да, Ире немного
лучше, но он сам приболел, температура 38, и дочка еще заболела. В
общем, обвал. Ну и сказал про вечер в библиотеке. Маленький зальчик был
набит битком, человек 80 втиснулось. Увидел Бараша, Игнатову, Беззубова,
Добровича, посол Бовин примостился в углу, согбенный, с палочкой между
колен, старый, больной и печальный человек, Вайскопф взял на себя
вступительное слово, Каганская в первом ряду, Вайс кивнул мне, Даны и
Малера не было, Тарасов не собирался, много молодежи, атмосфера
праздничного ожидания, явился Генделев, он теперь всегда появляется, как
главное лицо, когда все уже собрались, Вайскопф тут же ретировался из
президиума, уступив ему место, Генделев уверенно мямлил, мол, ну что ж,
надо что-то вам сказать, вот я вам и скажу, что у нас замечательное
событие, приехал живой поэт, обычно к нам являлись посмертно, говорил
долго, народ стал переглядываться, наконец Генделев речь свернул и отдал
микрофон гостю. Кибиров, он похудел, держался уверенно и непринужденно,
уже в ореоле славы, читал длинные иронические поэмы, эпический соцарт,
юмор изобретательный, каскадами, слушается весело, публика "понимающе"
смеялась, но слишком много цитат, слишком много иронии, и опять, как у
Гандлевского, благожелательные упоминания своих, прежде всего
Гандлевского, пинки Евтушенко, он у них вроде пажа для порки,
Рождественскому, тут перегнул, обсмеял физический недостаток, заикание,
потом пошел лягать во все стороны, досталось аж Кугультинову, Черненко,
все это было уже неинтересно, прочитал одну попытку "серьезного":
лирическое стихотворение, любовное, описание акта,
метафорическое-импрессионистическое, но не выдержал "высокой" ноты,
сорвался в "клубничку", и тут же, будто почуяв промах, вернулся в вираже
к привычной иронии. А вообще, по легкости-ловкости, даже виртуозности,
по количеству, чувствовалось явление, настоящий гений версификации, да
еще и умница... В перерыве протиснулся к нему, он беседовал с Каганской,
курил, еще какие-то бабы при барыне толкались, напомнил ему о себе,
да-да, конечно, помню, к вам еще собака моя все приставала, да, Сережа
просил передать вам его заметку о вас для "Ариона", где-то она у меня
была.., наверное в номере оставил, но мы с вами еще встретимся? Сережа?
ничего, денег нет, вот проблема, крутимся..; у духовной матери русской
общины сделалась недовольная физия, мол, путаются тут разные, бабенки
поднажали, и я не стал с ними толкаться у тела, а Кир Бюратор, как его
на той пьянке Рубинштейн обозвал, крикнул, что позвонит, Сережа ему дал
телефон. На ступеньках у выхода толпились, курили, обсуждали,
поздоровался с Гольдштейном, Вайскопф извинился, "я не смог тогда прийти
на ваш вечер", "ну ничего-ничего", говорю, Генделев тоже извинился, чего
это они, пришлось и его утешить. Кибиров второе отделение не затянул, в
"самозабвение" не впал, Гольдштейн остался брать у него интервью, перед
этим Каганская провела с ним "летучку", давала наказ: замечательно,
давно такого чудесного вечера не было, Гольдштейн неопределенно
покачивал головой, народ еще толпился, обсуждая, уходить действительно
не хотелось, но обсудить оказалось не с кем, пришлось с женой, на
обратном пути.
А в среду мы с Л-ми и С-ми пошли на последний фильм Альтмана "Одеть
что-нибудь", вообще-то я суетливость и гротеск не люблю, но тут возникло
ощущение яркокрасочной, бессмысленной феерии жизни, жизни - как
фестиваля мод, когда каждый выходит на ее сцену чтобы себя
продемонстрировать и на других посмотреть. Потом зашли в "Александр",
сожрали по салату и винца выпили, а на обратном пути прогулялись до
галереи Амалии Арбель, там должна была быть выставка китайских
художников, современных, но никаких объявлений не было, улица была
пустынна, жене улочка понравилась:"Прям Барселона!"
25.3. Ночью шел сильный дождь, налетал порывами, даже с градом, резко
похолодало. И утром (где-то с пяти я уже не спал) холодный ветер бил в
щели штор и белая сетчатая занавес с нехитрым узором стояла под углом к
окну, как парус, и трепетала. Я залюбовался ее лицом в сумраке утра, она
потянулась, не удержался и обнял ее, поцеловал, "опять...",
закапризничала игриво, "прям какой-то замкнутый круг..." А потом,
мечтательно глядя на плывущую в воздухе занавес:"Когда за окном утром
дождь... - это и есть счастье."
Вчера было интервью Рабина по ТВ. В отрепетированный момент у него
затряслись в злобе губы: "Ликуд в союзе с Хамасом и исламским Джихадом
пытается свалить правительство. Он действует с ними заодно." Придворный
телеведущий Сегаль, аж завернулся винтом и, наклонившись к Рабину
вплотную, почти шопотом, испуганно заворковал: "Зе хамур меод ма ше ата
омер!"("Ты ужасные вещи говоришь!") Но Рабин закусил удила: "Да, они
заодно, Хамас убивает евреев чтобы Ликуд поднял бучу и свалил
правительство." Сегаль стал оглядываться.
В главе "Масада - миф героизма" Анита Шапиро явно злится на героизм и
выносит ему приговор:"Масада и Тель-Хай закончились поражением."
Ничтожества, хотят напугать народ героизмом, мол он ведет к поражению,
будто не понимают, что суть героизма не в победе, а в жертве. Победа -
жалкая радость смертного. Героизм трагичен, а посему бессмертен. Ну иди,
объясни это благовоспитанным кретинам с мозгами засранными слюнявым
гуманизмом.
"Когда немцы наступали в Египте и англичане готовили планы эвакуации
Палестины (им-то было куда - в Ирак), перед Ишувом (поселенцами) встал
вопрос: эвакуироваться? сражаться? остаться и покориться? Были в Ишуве
такие (кто же интересно, что за обобщения для историка?), что считали,
как и лидеры еврейства в Европе, что немцы захотят воспользоваться
производительной силой Ишува, и, если только евреи будут прилично себя
вести и не станут устраивать провокаций, они переживут и немецкую
оккупацию."
Но у "активного" течения в социалистическом движении, как она пишет, не
было иллюзий на счет немцев (а вот на счет арабов - сколько угодно!), и
стали появляться "идеи последнего боя". Галили, 5-ого июля 42-го года,
на Совете колхозного объединения в Эйн-Хород, требовал "проявить
еврейское национальное достоинство и не погибнуть с позором", Берл
сетовал в своей книге, что "еврейский героизм не существовал в течение
поколений". Анюта, конечно, замечает, что это была "не лучшая книга
Берла", и что "обычно он отличался более тонким вкусом", что он пытался
провести водораздел между "трагическим героизмом евреев Галута" и
"победным героизмом на родине, образца Тель-Хай". Что ж, он был
пропагандистом, а не философом, пусть себе проводит водорозделы, но
героизм всегда трагичен в личном плане и всегда победоносен, то-есть
вечен, в родовом.
"Перед лицом возможной немецкой оккупации побледнели все рациональные
(?!) соображения, настал час истины, когда Ишув был призван оставить
расчеты и соображения стоит-не-стоит, а встать лицом к лицу с еврейской
судьбой." Это должно быть крайне неприятно стоять лицом к лицу со своей
беспощадной судьбой. Евреи таких противостояний не любят. А в теплой
печурке виться?
В героизме есть восторг прорыва в трансцендентное, восторг, наверное
испытываемый актером перед выходом на сцену, если это смелый актер. Но
евреям этот восторг чужд. А русским не чужд. И арабам, видно, не чужд.
Саша Гольдштейн возражал, что арабы-"герои" массами сдавались
американцам во время битвы в Заливе, но дело же не в том, что арабы, или
русские - герои, а в том, что они героизм любят. А евреи не любят. Анита
так очень не любит, считает, что от него все беды, от его
нерациональности. Это военно-патриотическое воспитание на примере Масады
в конце концов выводит Аниту из себя: "В 1945-ом комсомольские вожди
перегнули по части прославления Масады... Ведь они знали, что на самом
деле народ давно забыл Масаду и в памяти о ней не нуждался в течение
поколений." Вот, блин, знаток народа.
Солженицын вещает по ТВ, пугает Россию гибелью, и физической, и
духовной. Может и по делу пугает, а уж страсти не занимать, но звучит
нелепо. Вот была, говорит, великая русская литература, ну, если
отбросить там революционных демократов, всяких вырожденцев и т.д., а
сейчас - нет, вся вышла, и не удивительно, время такое, во время
революции тоже ничего не писали (?!), Бунин только дневники писал, и
все. И вроде смешон своими гневными проповедями, а есть в этом отчаянии
что-то пугающе понятное, близкое... Болит, болит, я знаю... Наш брат,
правый. Кто-то его русским Хумейни назвал.
23.3. Позвонил утром Т., попрощаться. Обрадовала, сказала, что книжка ей
понравилась, что скачок по сравнению с предыдущей. Так что, говорю,
может и на рецензию могу рассчитывать? Можете.
Вот это было бы славно, это был бы прорыв.
Вчера были у М., думали - так пригласил, а оказывается - тезоименитство.
Были однокашники, и по школе и по консерватории, сослуживцы из оркестра,
много хорошей выпивки и музыкальных историй: "отдал я ему халтуру в Бейт
Лесине, играли они Баха, и где-то с середины скрипач на два такта вылез,
так они и доиграли, а В., ну ты знаешь В., так он сидит и с каждым сбоем
тихо и в такт:" еп-твою-мать... еп-твою-мать", "а в Баку тогда Хейфец
приезжал, Пятигорский, и у них тоже, ну Хейфец уже старик...", "а мы