мне порядком поднадоел в последнее время, фотографировались, потом я их
развез по домам. А сегодня договорился встретиться с Т. на Алленби,
перед этим у нее был с Гольдштейном аппойнтмент, он что-то ей передать
собрался. Спросила, не возникнет ли неловкость, если разговор ее с
Гольдштейном еще не закончится к моему приходу? Я уверил, что ни в коем
случае, наоборот, я и Сашу рад повидать. Когда подошел к месту встречи,
они еще беседовали. То есть Гольдштейн что-то взахлеб, с необычным для
него возбуждением говорил о литературе, а Т. смотрела по сторонам и
кивала. Я по наивности думал, что он теперь откланяется, но он думал
иначе, и началась игра, в которую я больше всего играть не люблю: кто
кого переседит (так четыре года назад, в Москве, я уж настроился Милку
трахнуть, сразу приглянулась мне под дождем, в сверкающем плаще,
стройная, договорился, пришел к ней с дефицитной закусью, а у нее старый
друг сидит, "сейчас уйдет" шепнула, ну, я ждал, ждал, всю мою закусь,
гаденыш, слопал, и армянский коньяк выпил, и все вроде за сионистскими
разговорами, Мила собиралась уезжать и занималась в моей группе ивритом,
а "друг детства" тоже как бы интересовался, в общем я озлился и ушел, а
в следующий раз, ну, простил ее, нарушая все правила, уж очень хотелось,
снова, значит, договорился, набрал закуси, поперся, только разложил все
товары - друг детства звонит, да не по телефону, а в дверь, меня как
однополчанина привечает, опять к закуси тянется, и опять мы сидим-сидим,
а на дворе комендантский час, этого несчастного ГКЧП, она говорит: ну
что ж, будем как-то устраиваться, тебе я тут постелю, тебе - тут. Ну уж
нет, говорю, я пойду. И ушел. Бешеному коту и комендантский час не указ.
До дому добрался кое-как, пронесло. Два собакевича подкинули, обсуждали
по дороге сколько стоят щенки бульдогов, дуберманов и "афганов". Потом
она мне звонила, объясняла, жаловалась, что он "всегда так", друг
детства этот, следит за ней, а когда развелась, так чуть ли не каждый
день приходит, но, как мудрый русский народ говорит: кого ебет чужое
горе?). И пошли мы с ней втроем, чуть ли не рука-об-руку, через старый
Тель-Авив, а он по своему примечателен, есть всякие домики с
завитушками, на что я и пытался обратить внимание высокой гостьи, но
Саша все жужжал ей про какие-то рукописи, вот не взяла бы, вот не
почитала бы, зашли в "Сюзан Делаль", сели кофе попить. Тут мы с Сашей
наперебой стали ей ученость показывать, я свою концепцию толкал об
обреченности еврейского государства в силу отсутствия института
жертвенности в еврейской цивилизации, начиная с мифа об Аврааме, а
значит она, цивилизация эта, антигероична, а значит антиэстетична, а
значит и антигосударственна, государство - это форма, а не функция, а
значит и обречена. Что жертвенность есть некая глубинная составляющая
человеческой психики, и что Христос пытался вернуть евреев к
жертвенности и что из этого евреям вышло, а Гольдштейн про большевиков
толкал, об их пафосе преобразования мира и человека, о том, что их
революция была ницшеанской, а не социалистической, что они великую
цивилизацию создали и великое искусство, и что родись он тогда, конечно
бы стал большевиком. Т. наши крайности не понравились, она сказала, что
большевики - это ужасно, и углубилась в семейные исторические предания,
а меня, когда особенно вдохновенно стал катить на евреев бочки,
пристыдила: "Наум, не грешите", кругом была тишина, пустынное утро
рабочего дня, уютное кафе, вдалеке море, и я подумал, уж не переборщил
ли в самом деле? Потом мы пошли к морю, Гольдштейн все зудел, не
закрывая рта: а вот почему про этого не напишут?, а вот есть ли об этих
материалы?, а вот хорошо бы про тех вспомнить и сопоставить, Т. ему: ну
вот и напишите, и сопоставьте, Гольдштейн все повторял рефреном, видимо
ужасаясь собственной смелости, что ему уже пора, что его ждут, но все не
уходил, на рынке Кармель мы застряли, Т. искала себе дешевые туфли,
купила, мы вышли на Аленби, и я завел их к Сове, там сидел в уголочке
Илюша и читал, мы поздоровались, Илюша спросил, это твоя жена? я сказал:
нет еще, это был резкий выпад, пан или пропал, Т. поперхнулась, натужено
пошутила, что мол вот улетать скоро, а то б непременно, ага, думаю,
попал, инстинкт еще не отказывает, и уже вообразил себе как в Москву
приеду и... Перезнакомились, Сова мне альбом Мессерера подсунул,
шикарный, Илюша показал Т. - свои "Блики волны", она заинтересовалась,
особенно его рисунками, почерком, сказала, что они готовят материал по
визуальной поэзии, стала книжку выпрашивать, но Илюша не дал, последняя,
взамен сел ей стихотворение сочинять, она листала книжку и отмечала
понравившиеся страницы с рисунками, я писал номера страниц, обещая
сфотографировать и послать, Гольдштейн поглядывал на часы, и вдруг,
Илюше, эдак начальственно-раздраженно: "Ну, скоро там у вас?!" Я
поразился:
- Саша, да вы что?! Какое грубое вмешательство в творческий процесс?!
Гольдштейн смутился и засмеялся:
- Да, действительно, самому смешно.
Тем временем и мне пришел срок откланяться. Т. возвращалась в Ерушалаим.
Я сказал, что завтра может приеду, на Кибирова. Нет, сказала, Кибирова я
пожалуй пропущу, а вот в четверг будет на Штраусс 17 семинар, с русской
кафедрой, приходите. Ладно, говорю.
Страшный сон приснился: дал я Володе почитать дневниковые эти разудалые
стриптизы, а он вернул, рот кривя брезгливо, и слова-то не сказал, а
ясно стало, что чушь, и так "плохо" стало, стыдно до тошноты, что я
проснулся в ужасе, можно сказать в холодном поту. А на часах ровно три.
Так и не заснул до утра.
Вчера под Хевроном обстреляли автобус: двоих убили, есть раненые. Ося
Сарид говорит: это нас не остановит. Вас и не собираются останавливать,
вас просят поторопиться.
Поселенцы к Рабину обращаются, как русские мужики к царю-батюшке. А он
по собственному признанию готов пожертвовать меньшинством (тем более
политическими противниками), ради большинства.
21.3. Иисус и Ницше. А они не так уж и далеки, если разобраться...
Роман-дневник должен быть романом созревающего для самопожертвования. Но
мне ближе хроника. Хроника - дитя нашей робкой жизни, где, конечно же,
нет и не может быть места подвигу.
Подвиг - удел божественной нищеты духа. Блаженны нищие духом, ибо они
войдут в царствие небесное, жертвуя собой.
Барух Гольдштейн, Барух Гольдштейн, ты совершил немыслимое! И не
печалься, что будто кануло все и растаяло. Чтобы сдвинуть духовную массу
нации, нужно отдалиться от явления на десятилетия, оно должно обрести
мистический смысл. В твоем подвиге есть все компоненты такого смысла:
место, время, способ и результат. Распятие Христа мало кто помнил, пока
Павел не провел энергичный маркетинг и не превратил евангелия в
бестселлер. Должно прийти Слово и дать явлению вечную жизнь.
Евангелие от Гольдштейна. Евангелие от мести. Опять через евреев дать
новое, жестокое Благовещение миру. Вот бы Господь сподобил...
24.3. Стиральная машина стучит, как пулемет вдалеке. Мама смотрит "Санта
Барбару", иногда переключает на Шумейко в Думе. Расстроилась, теща ее
достала, выясняла где мы, куда пошли, мол, мама не хочет ей говорить, а
мама: да я не знаю, я никогда не спрашиваю, если им надо, они сами
говорят, как это вы не спрашиваете, возмущалась теща. А мы ходили Кл°пу
выгуливать в наш Хулонский лес. Утро прохладное, облака скопились,
обещают дождь. Народу никого, жена радуется на цветы, да, цветет все,
шиповник распустился, белый, розовый, пурпурный, "смотри, "анютины
глазки"!, я обожаю "анютины глазки"!, как бабочки наколотые, посмотри,
такие бархатные, посмотри!, ну а-балдеть! деревья цветут! ну прям рай
неземной! когда мы приехали, как раз весна была, я послала Асе, она
тогда была беременна, эти цветы, написала ей:"Ася! Здесь деревья
цветут!", а это, посмотри, какое чудо!"
- Это что, ромашки такие огромные?
- Нет, это не ромашки, похоже на астры, и цвет мешагеа
(умопомрачительный.)! Смотри, колокольчики! Целое поле! Как красиво! А
посмотри, деревья какие, будто ракушками облеплены, я думала это грибок,
а это кора такая, прям целые рога из коры, почки красные...
Потом мы побрызгали Кл°пу от блох и она каталась по траве, носилась,
толстая, пышно-кудрявая, как медвежонок.
Перед выходом позвонил Т., чтоб ниточка не прерывалась, вчера-то я не
доехал, так может в воскресенье что-нибудь образуется (убрал звук в
телевизоре, мама все равно на кухне), а у нее идея, еще смутная, сделать
номер журнала посвященный 3000-летию Иерусалима, вроде "Иерусалим в
русской литературе", я говорю, ну, может и нам, смертным, место
найдется, может быть, говорит. А вечером я собрался поехать на этот
семинар, совместный с "русской" кафедрой, но позвонила Вика и сказала,
что она тоже там будет, и мне расхотелось ехать, опять нужно было
раздваиваться, а я дико устал после работы и педсовета, сплю по-прежнему
плохо, да и намотался в Ерушалаим в последние дни, в общем, расхотелось
тащиться, позвонил Володе, он говорит, что собрался на фестиваль поэзии
в театр Хан, там "все должны собраться", а потом планируется пьянка с
Кибировым, у Даны, ну, это я не мог пропустить, пустился в путь, торчал
по дороге в пробках, на семинар так и так опоздал, поехал к Володе, он
открыл не сразу, в салоне сидела длинная девица беспризорного вида, лет
двадцати, впрочем, я в таком возрасте уже путаюсь, как в молодости не
чувствовал возраста "стариков", они "подкуривали", из динамиков плыл
балдежный писк и птичьи крики, "хочешь курнуть?" спросил Володя, не,
говорю, я уж так как-нибудь, помру, не отведав, уж извините, ежели
смущаю своей девственностью, не, говорит Володя, все в порядке, они
передавали друг другу самокрутку, Володя качал головой, балдежная музыка
скреблась-цокала, обмыли кости Кибирову, который Володе резко не
нравится, слишком просто, говорит, я так нахожу его весьма
изобретательным, какая нахуй изобретательность! возмутился Володя,
Волохонский - изобретателен!, ну, не скажи, человек километрами гонит и
все преловко, только сплошная ирония угнетает, девица, заскучав,
свалила, а мы поехали в Хан, по дороге досталось "скользкому"
Гольдштейну, "невыносимому мудозвону" Генделеву, только о Дане он
отзывался тепло, оставили машину на стоянке у Синематеки, в театре
собрался уездный бомонд: известные поэты, разные там ешуруны и захи,
красивые женщины, пресса, Дана была в бархатном черном, с декольте
театральным, хоть слюну глотай, вела беседу с нежной красоткой
славянского типа, оказалась польской поэтессой, Дана представила Некода:
"Мой муж, художник", "А мой муж тоже художник", - нежно прожурчала
по-русски полька, а тут и сам "тоже" подплыл, молоденький,
востроносенький, а поэтесса-то, полечка - пепел и алмаз, век свободы не
видать, но никто мне на шею не бросился, и мы вышли с Володей в фойе, он
приладился к наушникам послушать запись Лескли, который в прошлом году
умер от спида, великого санитара джунглей, и вдруг налетел кто-то, чуть
с ног не сбил: "Н°ма?!!", и на шее повис - Зюс, обслюнявил всего, еле
осадил его, пытаясь унять восторги."Вот здорово! Вот это встреча! Вот
неожиданность! Давай потом встретимся!". Я пробубнил что-то невнятное, а
его уж и след простыл, ускакал, растворился. Зашли в зал, народу битком,
с полтыщи, первым читал Арон, показалось, что он перегибает со всеми
этими "хуями" и "жопами", да еще фекальные элементы добавил, завоняло
жалкими потугами на эпатаж, впрочем некоторых девиц еще задевало (одна,
сморщившись, шепнула соседке: "йихса, магъиль!"(фу, противно), не,
все-таки жопа - это узкий жанр, впрочем, как и ирония. Потом выступил
араб, такой лондонский араб, английский почти без акцента, из Йемена,
весь был закутан в белейший саван, читал по-английски и по-арабски.
Артист. Напомнил Бокштейна. Кружил по сцене, махал белыми рукавами,
маленький, а голос зычный, он его искусно модулировал, изображая то
шепот пустыни, то базарный крик, то материнскую колыбельную, "война, как
невеста, что ждет тебя, рыцарь...", о Мекке выл и Дамаске, и вдруг стены