-- Этого тебе не нужно знать.
-- Как ты груб, -- сказала она, небрежно вздохнув, и стала
смотреть в солнечное окно.
27 сентября 1940
КРАСАВИЦА
Чиновник казенной палаты, вдовец, пожилой, женился на
молоденькой, на красавице, дочери воинского начальника. Он был
молчалив и скромен, а она знала себе цену. Он был худой,
высокий, чахоточного сложения носил очки цвета йода, говорил
несколько сипло и, если хотел сказать что-нибудь погромче,
срывался в фистулу. А она была невелика, отлично и крепко
сложена, всегда хорошо одета, очень внимательна и хозяйственна
по дому, взгляд имела зоркий. Он казался столь же неинтересен
во всех отношениях, как множество губернских чиновников, но и
первым браком был женат на красавице -- все только руками
разводили: за что и почему шли за него такие?
И вот вторая красавица спокойно возненавидела его
семилетнего мальчика от первой, сделала вид, что совершенно не
замечает его. Тогда и отец, от страха перед ней, тоже
притворился, будто у него нет и никогда не было сына. И
мальчик, от природы живой, ласковый, стал в их присутствии
бояться слово сказать, а там и совсем затаился, сделался как бы
несуществующим в доме.
Тотчас после свадьбы его перевели спать из отцовской
спальни на диванчик в гостиную, небольшую комнату возле
столовой, убранную синей бархатной мебелью. Но сон у него был
беспокойный, он каждую ночь сбивал простыню и одеяло на пол. И
вскоре красавица сказала горничной:
-- Это безобразие, он весь бархат на диване изотрет.
Стелите ему, Настя, на полу, на том тюфячке, который я велела
вам спрятать в большой сундук покойной барыни в коридоре.
И мальчик, в своем круглом одиночестве на всем свете,
зажил совершенно самостоятельной, совершенно обособленной от
всего дома жизнью, -- неслышной, незаметной, одинаковой изо дня
в день: смиренно сидит себе в уголке гостиной, рисует на
грифельной доске домики или шепотом читает по складам все одну
и ту же книжечку с картинками, купленную еще при покойной маме,
смотрит в окна... Спит он на полу между диваном и кадкой с
пальмой. Он сам стелет себе постельку вечером и сам прилежно
убирает, свертывает ее утром и уносит в коридор в мамин сундук.
Там спрятано и все остальное добришко его.
28 сентября 1940
ДУРОЧКА
Дьяконов сын, семинарист, приехавший в село к родителям на
каникулы, проснулся однажды в темную жаркую ночь от жестокого
телесного возбуждения и, полежав, распалил себя еще больше
воображением: днем, перед обедом, подсматривал из прибрежного
лозняка над заводью речки, как приходили туда с работы девки и,
сбрасывая с потных белых тел через голову рубашки, с шумом и
хохотом, задирая лица, выгибая спины, кидались в горячо
блестевшую воду; потом, не владея собой, встал, прокрался в
темноте через сенцы в кухню, где было черно и жарко, как в
топленой печи, нашарил, протягивая вперед руки, нары, на
которых спала кухарка, нищая, безродная девка, слывшая
дурочкой, и она, от страха, даже не крикнула. Жил он с ней с
тех пор все лето и прижил мальчика, который и стал расти при
матери в кухне. Дьякон, дьяконица, сам батюшка и весь его дом,
вся семья лавочника и урядник с женой, все знали, от кого этот
мальчик, и семинарист, приезжая на каникулы, видеть не мог его
от злобного стыда за свою прошлое: жил с дурочкой!
Когда он кончил курс, -- "блестяще!", как всем рассказывал
дьякон, -- и опять приехал к родителям на лето перед
поступлением в академию, они в первый же праздник назвали к чаю
гостей, чтобы погордиться перед ними будущим академиком. Гости
тоже говорили о его блестящей будущности, пили чай, ели разные
варенья, и счастливый дьякон завел среди их оживленной беседы
зашипевший и потом громко закричавший граммофон.
Все смолкли и с улыбками удовольствия стали слушать
подмывающие звуки "По улице мостовой", как вдруг в комнату
влетел и неловко, не в лад заплясал, затопал кухаркин мальчик,
которому мать, думая всех умилить им, сдуру шепнула: "Беги,
попляши, деточка". Все растерялись от неожиданности, а дьяконов
сын, побагровев, кинулся на него подобно тигру и с такой силой
швырнул вон из комнаты, что мальчик кубарем покатился в
прихожую.
На другой день дьякон и дьяконица, по его требованию,
кухарку прогнали. Они были люди добрые и жалостливые, очень
привыкли к ней, полюбили ее за ее безответность, послушание и
всячески просили сына смилостивиться. Но он остался
непреклонен, и его не посмели ослушаться. К вечеру кухарка,
тихо плача и держа в одной руке свой узелок, а в другой ручку
мальчика, ушла со двора.
Все лето после того она ходила с ним по деревням и селам,
побираясь Христа ради. Она обносилась, обтрепалась, спеклась на
ветру и на солнце, исхудала до костей и кожи, но была
неутомима. Она шла босая, с дерюжной сумой через плечо,
подпираясь высокой палкой, и в деревнях и селах молча кланялась
перед каждой избой. Мальчик шел за ней сзади, тоже с мешком
через плечико в старых башмаках ее, разбитых и затвердевших,
как те опорки, что валяются где-нибудь в овраге.
Он был урод. У него было большое, плоское темя в кабаньей
красной шерстке, носик расплющенный, с широкими ноздрями,
глазки ореховые и очень блестящие. Но когда он улыбался, он был
очень мил.
28 сентября 1940
АНТИГОНА
В июне, из имения матери, студент поехал к дяде и тете, --
нужно было проведать их, узнать, как они поживают, как здоровье
дяди, лишившегося ног генерала. Студент отбывал эту повинность
каждое лето и теперь ехал с покорным спокойствием, не спеша
читал в вагоне второго класса, положив молодую круглую ляжку на
отвал дивана, новую книжку Аверченки, рассеянно смотрел в окно,
как опускались и подымались телеграфные столбы с белыми
фарфоровыми чашечками в виде ландышей. Он похож был на
молоденького офицера -- только белый картуз с голубым околышем
был у него студенческий, все прочее на военный образец: белый
китель, зеленоватые рейтузы, сапоги с лакированными голенищами,
портсигар с зажигательным оранжевым жгутом.
Дядя и тетя были богаты. Когда он приезжал из Москвы
домой, за ним высылали на станцию тяжелый тарантас, пару
рабочих лошадей и не кучера, а работника. А на станции дяди он
всегда вступал на некоторое время в жизнь совсем иную, в
удовольствие большого достатка, начинал чувствовать себя
красивым, бодрым, манерным. Так было и теперь. Он с невольным
фатовством сел в легкую коляску на резиновом ходу, запряженную
резвой караковой тройкой, которой правил молодой кучер в синей
поддевке-безрукавке и шелковой желтой рубахе.
Через четверть часа тройка влетела, мягко играя россыпью
бубенчиков и шипя по песку вокруг цветника шинами, на круглый
двор обширной усадьбы, к перрону просторного нового дома в два
этажа. На перрон вышел взять вещи рослый слуга в полубачках, в
красном с черными полосами жилете и штиблетах. Студент сделал
ловкий и невероятно широкий прыжок из коляски: улыбаясь и
раскачиваясь на ходу, на пороге вестибюля показалась тетя --
широкий чесучовый балахон на большом дряблом теле, крупное
обвисшее лицо, нос якорем и под коричневыми глазами желтые
подпалины. Она родственно расцеловала его в щеки, он с
притворной радостью припал к ее мягкой темной руке, быстро
подумав: целых три дня врать вот так, а в свободное время не
знать, что с собой делать! Притворно и поспешно отвечая на ее
притворно-заботливые расспросы о маме, он вошел за ней в
большой вестибюль, с веселой ненавистью взглянул на несколько
сгорбленное чучело бурого медведя с блестящими стеклянными
глазами, косолапо стоявшего во весь рост у входа на широкую
лестницу в верхний этаж и услужливо державшего в когтистых
передних лапах бронзовое блюдо для визитных карточек, и вдруг
даже приостановился от отрадного удивления: кресло с полным,
бледным, голубоглазым генералом ровно катила навстречу к нему
высокая, статная красавица в сером холстинковом платье, в белом
переднике и белой косынке, с большими серыми глазами, вся
сияющая молодостью, крепостью, чистотой, блеском холеных рук,
матовой белизной лица. Целуя руку дяди, он успел взглянуть на
необыкновенную стройность ее платья, ног. Генерал пошутил:
-- А вот это моя Антигона, моя добрая путеводительница,
хотя я и не слеп, как Эдип, и особенно на хорошеньких женщин.
Познакомьтесь, молодые люди.
Она слегка улыбнулась, только поклоном ответила на поклон
студента.
Рослый слуга в полубачках и в красном жилете провел его
мимо медведя наверх, по блестящей темно-желтым деревом лестнице
с красным ковром посредине и по такому же коридору, ввел в
большую спальню с мраморной туалетной комнатой рядом -- на этот
раз в какую-то другую, чем прежде, и окнами в парк, а не во
двор. Но он шел, ничего не видя. В голове все еще вертелась
веселая чепуха, с которой он въехал в усадьбу, -- "мой дядя
самых честных правил", -- но стояло уже и другое: вот так
женщина!
Напевая, он стал бриться, мыться и переодеваться, надел
штаны со штрипками, думая:
"Бывают же такие женщины! И что можно отдать за любовь
такой женщины! И как же это при такой красоте катать стариков и
старух в креслах на колесиках!"
И в голову шли нелепые мысли: вот взять и остаться тут на
месяц, на два, втайне ото всех войти с ней в дружбу, в
близость, вызвать ее любовь, потом сказать: будьте моей женой,
я весь и навеки ваш. Мама, тетя, дядя, их изумление, когда я
заявлю им о нашей любви и нашем решении соединить наши жизни,
их негодование, потом уговоры, крики, слезы, проклятия, лишение
наследства -- все для меня ничто ради вас...
Сбегая с лестницы к тете и дяде, -- их покои были внизу,
-- он думал:
"Какой, однако, вздор лезет мне в голову! Остаться тут под
каким-нибудь предлогом, разумеется, можно... можно начать
незаметно ухаживать, прикинуться безумно влюбленным... Но
добьешься ли чего-нибудь? А если и добьешься, что дальше? Как
развязаться с этой историей? Правда, что ли, жениться?"
С час он сидел с тетей и дядей в его огромном кабинете с
огромным письменным столом, с огромной тахтой, покрытой
туркестанскими тканями, с ковром на стене над ней,
крест-накрест увешанным восточным оружием, с инкрустированными
столиками для курения, а на камине с большим фотографическим
портретом в палисандровой рамке под золотой коронкой, на
котором был собственноручный вольный росчерк: Александр.
-- Как я рад, дядя и тетя, что я опять с вами, -- сказал
он под конец, думая о сестре. -- И как тут чудесно у вас!
Ужасно будет жаль уезжать.
-- А кто ж тебя гонит? -- ответил дядя. -- Куда тебе
спешить? Живи себе, покуда не наскучит.
-- Разумеется, -- сказала тетя рассеянно.
Сидя и беседуя, он непрестанно ждал: вот-вот войдет она --
объявит горничная, что готов чай в столовой, и она придет
катить дядю. Но чай подали в кабинет -- вкатили стол с
серебряным чайником на спиртовке, и тетя разливала сама. Потом
он все надеялся, что она принесет какое-нибудь лекарство
дяде... Но она так и не пришла.
-- Ну и черт с ней, -- подумал он, выходя из кабинета,
вошел в столовую, где прислуга спускала шторы на высоких
солнечных окнах, заглянул зачем-то направо, в двери зала, где в
предвечернем свете отсвечивали в паркете стеклянные стаканчики
на ножках рояля, потом прошел налево, в гостиную, за которой
была диванная; из гостиной вышел на балкон, спустился к