Сергеевна, что самая дурная девушка все-таки лучше всякого
молодого человека.
-- Сама истина глаголет ее устами. Киса.
Платьице на ней ситцевое, рябенькое, башмаки дешевые; икры
и колени полные, девичьи, круглая головка с небольшой косой
вокруг нее так мило откинута назад... Он кладет руку на ее
колено, другой обнимает ее за плечи и полушутя целует в
приоткрытые губы. Она тихо освобождается, снимает его руку с
колена.
-- Что такое? Мы обиделись?
Она прижимается затылком к косяку окна, и он видит, что
она, прикусив губу, удерживает слезы.
-- Да в чем дело?
-- Ах, оставьте меня...
-- Да что случилось?
Она шепчет:
-- Ничего...
И, соскочив с подоконника, убегает.
Он пожимает плечами:
-- Глупа до святости!
3 октября 1940
ВОЛКИ
Тьма теплой августовской ночи, еле видны тусклые звезды,
кое-где мерцающие в облачном небе. Мягкая, неслышная от
глубокой пыли дорога в поле, по которой катится тележка с двумя
молодыми седоками -- мелкопоместной барышней и юношей
гимназистом. Пасмурные зарницы освещают иногда пару ровно
бегущих рабочих лошадей со спутанными гривами, в простой
упряжи, и картуз и плечи малого в замашной рубахе на козлах, на
мгновение открывают впереди поля, опустевшие после рабочей
поры, и дальний печальный лесок. Вчера вечером на деревне был
шум, крик, трусливый лай и визг собак: с удивительной
дерзостью, когда по избам уже ужинали, волк зарезал в одном
дворе овцу и едва не унес ее -- вовремя выскочили на собачий
гам мужики с дубинами и отбили ее, уже околевшую, с разорванным
боком. Теперь барышня нервно хохочет, зажигает и бросает в
-- Волков боюсь!
Спички освещают удлиненное, грубоватое лицо юноши и ее
возбужденное широкоскулое личико. Она кругло, по-малорусски,
повязана красным платочком, свободный вырез красного ситцевого
платья открывает ее круглую, крепкую шею. Качаясь на бегу
тележки, она жжет и бросает в темноту спички, будто не замечая,
что гимназист обнимает ее и целует то в шею, то в щеку, ищет ее
губы. Она отодвигает его локтем, он намерение громко и просто,
имея в виду малого на козлах, говорит ей:
-- Отдайте спички. Мне закурить нечем будет.
-- Сейчас, сейчас! -- кричит она, и опять вспыхивает
спичка, потом зарница, и тьма еще гуще слепит теплой чернотой,
в которой все кажется, что тележка катится назад. Наконец она
уступает ему долгим поцелуем в губы, как вдруг, толчком мотнув
их обоих, тележка точно натыкается на что-то -- малый круто
осаживает лошадей.
-- Волки! -- вскрикивает он.
В глаза бьет зарево пожара вдали направо. Тележка стоит
против того леска, что открывался при зарницах. Лесок от зарева
стал теперь черным и весь зыбко дрожит, как дрожит и все поле
перед ним в сумрачно-красном трепете от того жадно несущегося в
небе пламени, которое, несмотря на даль, полыхает с бегущими в
нем тенями дыма точно в версте от тележки, разъяряется все
жарче и грознее, охватывает горизонт все выше и шире, --
кажется, что жар его уже доходит до лица, до рук, виден даже
над чернотой земли красный переплет какой-то сгоревшей крыши. А
под стеной леса стоят, багрово серея, три больших волка, и в
глазах у них мелькает то сквозной зеленый блеск, то красный, --
прозрачный и яркий, как горячий сироп варенья из красной
смородины. И лошади, шумно всхрапнув, вдруг диким галопом
ударяют вбок, влево, по пашне, малый, на вожжах, валится назад,
а тележка, со стуком и треском, мотаясь, бьется по взметам...
Где-то над оврагом лошади еще раз взметнулись, но она,
вскочив, успела вырвать вожжи из рук ошалевшего малого. Тут она
с размаху полетела в козлы и рассекла щеку об что-то железное.
Так и остался на всю жизнь легкий шрам в уголке ее губ, и,
когда у ней спрашивали, отчего это, она с удовольствием
улыбалась:
-- Дела давно минувших дней! -- говорила она, вспоминая то
давнее лето, августовские сухие дни и темные ночи, молотьбу на
гумне, ометы новой пахучей соломы и небритого гимназиста, с
которым она лежала в них вечерами, глядя на ярко-мгновенные
дуги падающих звезд. -- Волки испугали, лошади понесли, --
говорила она. -- А я была горячая, отчаянная, бросилась
останавливать их...
Те, кого она еще не раз любила в жизни, говорили, что нет
ничего милее этого шрама, похожего на тонкую постоянную улыбку.
7 октября 1940
ВИЗИТНЫЕ КАРТОЧКИ
Было начало осени, бежал по опустевшей Волге пароход
"Гончаров". Завернули ранние холода, туго и быстро дул
навстречу, по серым разливам ее азиатского простора, с ее
восточных, уже порыжевших берегов, студеный ветер, трепавший
флаг на корме, шляпы, картузы и одежды ходивших по палубе,
морщивший им лица, бивший в рукава и полы. И бесцельно и скучно
провожала пароход единственная чайка -- то летела, выпукло
кренясь на острых крыльях, за самой кормой, то косо смывалась
вдаль, в сторону, точно не зная, что с собой делать в этой
пустыне великой реки и осеннего серого неба.
И пароход был почти пуст, -- только артель мужиков на
нижней палубе, а по верхней ходили взад и вперед, встречаясь и
расходясь, всего трое: те два из второго класса, что оба плыли
куда-то в одно и то же место и были неразлучны, гуляли всегда
вместе, все о чем-то деловито говоря, и были похожи друг на
друга незаметностью, и пассажир первого класса, человек лет
тридцати, недавно прославившийся писатель, заметный своей не то
печальной, не то сердитой серьезностью и отчасти наружностью:
он был высок, крепок, -- даже слегка гнулся, как некоторые
сильные люди, -- хорошо одет и в своем роде красив: брюнет того
восточного типа, что встречается в Москве среди ее старинного
торгового люда; он и вышел из этого люда, хотя ничего общего с
ним уже не имел.
Он одиноко ходил твердой поступью, в дорогой и прочной
обуви, в черном шевиотовом пальто и клетчатой английской
каскетке, шагал взад и вперед, то навстречу ветру, то под
ветер, дыша этим сильным воздухом осени и Волги. Он доходил до
кормы, стоял на ней, глядя на расстилавшуюся и бегущую серой
зыбью сзади парохода реку и опять, резко повернувшись, шел к
носу, на ветер, нагибая голову в надувавшейся каскетке и слушая
мерный стук колесных плиц, с которых стеклянным холстом
катилась шумящая вода. Наконец он вдруг приостановился и хмуро
улыбнулся: показалась поднимавшаяся из пролета лестницы, с
нижней палубы, из третьего класса, черная дешевенькая, шляпка и
под ней испитое, милое лицо той, с которой он случайно
познакомился вчера вечером. Он пошел к ней навстречу широкими
шагами. Вся поднявшись на палубу, неловко пошла и она на него и
тоже с улыбкой, подгоняемая ветром, вся косясь от ветра,
придерживая худой рукой шляпку, в легком пальтишке, под которым
видны были тонкие ноги.
-- Как изволили почивать? -- громко и мужественно сказал
он на ходу.
-- Отлично! -- ответила она неумеренно весело. -- Я всегда
сплю, как сурок...
Он задержал ее руку в своей большой руке и посмотрел ей в
глаза. Она с радостным усилием встретила его взгляд.
-- Что ж вы так заспались, ангел мой, -- сказал он
фамильярно. -- Добрые люди уже завтракают.
-- Все мечтала! -- ответила она бойко, совсем
несоответственно всему своему виду.
-- О чем же это?
-- Мало ли о чем?
-- Ой, смотрите! "Так тонут маленькие дети, купаясь летнею
порой, чеченец ходит за рекой".
-- Вот чеченца-то я и жду! -- ответила она с той же
веселой бойкостью.
-- Пойдем лучше водку пить и уху есть, -- сказал он,
думая: ей и завтракать-то, верно, не на что.
Она кокетливо затопала ногами:
-- Да, да, водки, водки! Чертов холод!
И они скорым шагом пошли в столовую первого класса, она
впереди, он за нею, уже с некоторой жадностью осматривая ее.
Он вспоминал о ней ночью. Вчера, случайно заговорив с ней
и познакомившись у борта парохода, подходившего в сумерки к
какому-то черному высокому берегу, под которым уже рассыпаны
были огни, он потом посидел с ней на палубе, на длинной лавке,
идущей вдоль кают первого класса, под их окнами с белыми
сквозными ставнями, но посидел мало и ночью жалел об этом. К
удивлению своему, он ночью понял, что уже хотел ее. Почему? По
привычке дорожного влечения к случайным и неизвестным
спутницам? Теперь, сидя с ней в столовой, чокаясь рюмками под
холодную зернистую икру с горячим калачом, он уже знал, почему
так влечет его она, и нетерпеливо ждал доведения дела до конца.
Оттого, что все это -- и водка и ее развязность -- было в
удивительном противоречии с ней, он внутренне волновался все
больше.
-- Ну-с, еще по единой, и шабаш! -- говорит он.
-- И правда шабаш, -- отвечает она в тон ему. -- А
замечательная водка!
Конечно, она тронула его тем, что так растерялась вчера,
когда он назвал ей свое имя, поражена была неожиданным
знакомством с известным писателем, -- чувствовать и видеть эту
растерянность было, как всегда, приятно, это всегда располагает
к женщине, если она не совсем дурна и глупа, сразу создает
некоторую интимность между тобой и ею, дает смелость в
обращении с нею и уже как бы некоторое право на нее. Но не одно
это возбуждало его: он, видимо, поразил ее и как мужчина, а она
его тронула именно всей своей бедностью и простосердечностью.
Он уже усвоил себе бесцеремонность с поклонницами, легкий и
скорый переход от первых минут знакомства с ними к вольности
обращения, якобы артистического, и эту наигранную простоту
расспросов: кто вы такая? откуда? замужняя или нет? Так
расспрашивал он и вчера -- глядел в сумрак вечера на
разноцветные огни на бакенах, длинно отражавшиеся в темнеющей
воде вокруг парохода на красно горевший костер на плотах,
чувствовал гранах дымка оттуда, думая: "Это надо запомнить -- в
этом дымке тотчас чудится запах ухи", -- и расспрашивал:
-- Можно узнать, как зовут?
Она быстро сказала свое имя-отчество.
-- Возвращаетесь откуда-нибудь домой?
-- Была в Свияжске у сестры, у нее внезапно умер муж, и
она, понимаете, осталась в ужасном положении...
Она сперва так смущалась, что все смотрела куда-то вдаль.
Потом стала отвечать смелее.
-- А вы тоже замужем?
Она начала странно усмехаться:
-- Замужем. И, увы, уже не первый год...
-- Почему увы?
-- Выскочила по глупости чересчур рано. Не успеешь
оглянуться, как жизнь пройдет!
-- Ну, до этого еще далеко.
-- Увы, недалеко! А я еще ничего, ничего не испытала в
жизни!
-- Еще не поздно испытать.
И тут она вдруг с усмешкой тряхнула головой:
-- И испытаю!
-- А кто ваш муж? Чиновник?
Она махнула ручкой:
-- Ах, очень хороший и добрый, но, к сожалению, совсем не
интересный человек... Секретарь нашей земской уездной управы...
"Какая милая и несчастная!" -- подумал он и вынул
портсигар:
-- Хотите папиросу?
-- Очень!
И она неумело, но отважно закурила, быстро, по-женски
затягиваясь. И в нем еще раз дрогнула жалость к ней, к ее
развязности, а вместе с жалостью -- нежность и сладострастное
желание воспользоваться ее наивностью и запоздалой
неопытностью, которая, он уже чувствовал, непременно соединится
с крайней смелостью. Теперь, сидя в столовой, он с нетерпением
смотрел на ее худые руки, на увядшее и оттого еще более
трогательное личико, на обильные, кое-как убранные темные
волосы, которыми она все встряхивала, сняв черную шляпку и
скинув с плеч, с бумазейного платья серое пальтишко. Его