том-то вся и соль, что я решительно не знал, об чем этот второй роман
должен был быть? Что поведать человечеству? Вот в чем вся
беда.
Кстати, о романе. Глянем правде в глаза. Его никто не читал.
Не мог читать, ибо исчез Рудольфи, явно не успев распространить
книжку. А мой друг, которому я презентовал экзепляр, и он не читал.
Уверяю вас.
Да, кстати: я уверен, что, прочитав эти строки, многие
назовут меня интеллигентом и неврастеником. Насчет первого не спорю,
а насчет второго предупреждаю серьезным образом, что это заблуждение.
У меня и тени неврастении нет. И вообще, раньше чем этим словом
швырятья, надо бы узнать поточнее, что такое неврастения, да рассказы
Измаила Александровича послушать. Но это в сторону. Нужно было прежде
всего жить, а для этого нужно было деньги
зарабатывать.
Итак, прекратив мартовскую болтовню, я пошел на заработки.
Тут меня жизнь взяла за шиворот и опять привела в "Пароходство", как
блудного сына. Я сказал секретарю, что роман написал. Его это не
тронуло. Одним словом, я условился, что буду писать четыре очерка в
месяц. Получая соответствующее законам вознаграждение за это. Таким
образом, некоторая материальная база намечалась. План заключался в
том, чтобы сваливать как можно скорее с плеч эти очерки и по ночам
опять-таки писать.
Первая часть была мною выполнена, а со второй получилось черт
знает что. Прежде всего я отправился в книжные магазины и купил
произведения современников. Мне хотелось узнать, о чем они пишут, как
они пишут, в чем волшебный секрет этого
ремесла.
При покупке я не щадил своих средств, покупая все самое
лучшее, что только оказалось на рынке. В первую голову я приобрел
произведения Измаила Александровича, книжку Агап>енова, два романа
Лесосекова, два сборника рассказов Флавиана Фиалкова и многое еще.
Первым дол
гом я,
конечно, бросился на Измаила Александровича. Неприятное предчувствие
кольнуло меня, лишь только я глянул на обложку. Книжка называлась
"Парижские кусочки". Все они мне оказались знакомыми от первого
кусочка до последнего. Я узнал и проклятого Кондюкова, которого
стошнило на автомобильной выставке, и тех двух, которые подрались на
Шан-Зелизе (один был, оказывается, Помадкин, другой Шерстяников), и
скандалиста, показавшего кукиш в Гранд-Опер<а. Измаил
Александрович писал с необыкновенным блеском, надо отдать ему
справедливость, и поселил у меня чувство какого-то ужаса в отношении
Парижа.
Агап>енов, оказывается, успел выпустить книжку рассказов за
время, которое прошло после вечеринки, - "Тетюшанская гомоза". Нетрудно
было догадаться, что Василия Петровича не удалось устроить ночевать
нигде, ночевал он у Агап>енова, тому самому пришлось использовать
истории бездомного деверя. Все было понятно, за исключением
совершенно непонятного слова "гомоза".
Дважды я принимался читать роман Лесосекова "Лебеди", два
раза дочитывал до сорок пятой страницы и начинал читать с начала,
потому что забывал, что было в начале. Это меня серьезно испугало.
Что-то неладное творилось у меня в голове - я перестал или еще не
умел понимать серьезные вещи. И я, отложив Лесосекова, принялся за
Флавиана и даже Ликоспастова и в последнем налетел на сюрприз.
Именно, читая рассказ, в котором был описан некий журналист (рассказ
назывался "Жилец по ордеру"), я узнал продранный диван с выскочившей
наружу пружиной, промокашку на столе... Иначе говоря, в рассказе был
описан... я!
Брюки те же самые, втянутая в плечи голова и волчьи глаза...
Ну, я, одним словом! Но, клянусь всем, что было у меня дорогого в
жизни, я описан несправедливо. Я вовсе не хитрый, не жадный, не
лукавый, не лживый, не карьерист и чепухи такой, как в этом рассказе,
никогда не произносил! Невыразима была моя грусть по прочтении
ликоспастовского рассказа, и решил я все же взглянуть со стороны на
себя построже, и за это решение очень обязан
Ликоспастову.
Однако грусть и размышления мои по поводу моего
несовершенства ничего, собственно, не стоили, по сравнению с ужасным
сознанием, что я ничего не извлек из книжек самых наилучших
писателей, путей, так сказать, не обнаружил, огней впереди не увидел,
и все мне опостылело.
И, как червь, начала сосать мне
сердце прескверная мысль, что никакого, собственно, писателя из меня
не выйдет. И тут же столкнулся с еще более ужасной мыслью о том,
что... а ну, как выйдет такой, как Ликоспастов? Осмелев, скажу и
больше: а вдруг даже такой, как Агап>енов? Гомоза? Что такое гомоза? И
зачем кафры? Все это чепуха, уверяю вас!
Вне очерков я много проводил времени на диване, читая разные
книжки, которые, по мере приобретения, укладывал на хромоногой
этажерке и на столе и попросту в углу. Со своим собственным
произведением я поступил так: уложил оставшиеся девять экземпляров и
рукопись в ящики стола, запер их на ключ и решил никогда, никогда в
жизни к ним не возвращаться.
Вьюга разбудила меня однажды. Вьюжный был март и бушевал,
хотя и шел уже к концу. И опять, как тогда, я проснулся в слезах!
Какая слабость, ах, какая слабость! И опять те же люди, и опять
дальний город, и бок рояля, и выстрелы, и еще какой-то поверженный на
снегу.
Родились эти люди в снах, вышли из снов и прочнейшим образом
обосновались в моей келье. Ясно было, что с ними так не разойтись. Но
что же делать с ними?
Первое время я просто беседовал с ними, и все-таки книжку
романа мне пришлось извлечь из ящика. Тут мне начало казаться по
вечерам, что из белой страницы выступает что-то цветное.
Присматриваясь, щурясь, я убедился в том, что это картинка. И более
того, что картинка эта не плоская, а трехмерная. Как бы коробочка, и
в ней сквозь строчки видно: горит свет и движутся в ней те самые
фигурки, что описаны в романе. Ах, какая это была увлекательная игра,
и не раз я жалел, что кошки уже нет на свете и некому показать, как
на странице в маленькой комнатке шевелятся люди. Я уверен, что зверь
вытянул бы лапу и стал бы скрести страницу. Воображаю, какое
любопытство горело бы в кошачьем глазу, как лапа царапала бы
буквы!
С течением времени камера в книжке зазвучала. Я отчетливо
слышал звуки рояля. Правда, если бы кому-нибудь я сказал бы об этом,
надо полагать, мне посоветовали бы обратиться к врачу. Сказали бы,
что играют внизу под полом, и даже сказали бы, возможно, что именно
играют. Но я не обратил бы внимания на эти слова. Нет, нет! Играют на
рояле у меня на столе, здесь происходит тихий перезвон клавишей. Но
этого мало. Когда затихает дом и внизу ровно ни на чем не играют, я
слышу, как сквозь
вьюгу прорывается
и тоскливая и злобная гармоника, а к гармонике присоединяются и
сердитые и печальные голоса и ноют, ноют. О нет, это не под полом!
Зачем же гаснет комнатка, зачем на страницах наступает зимняя ночь
над Днепром, зачем выступают лошадиные морды, а над ними лица людей в
папахах. И вижу я острые шашки, и слышу я душу терзающий
свист.
Вон бежит, задыхаясь, человечек. Сквозь табачный дым я слежу
за ним, я напрягаю зрение и вижу: сверкнуло сзади человека, выстрел,
он, охнув, падает навзничь, как будто острым ножом его спереди
ударили в сердце. Он неподвижно лежит, и от головы растекается черная
лужица. А в высоте луна, а вдали цепочкой грустные, красноватые
огоньки в селении.
Всю жизнь можно было бы играть в эту игру, глядеть в
страницу... А как бы фиксировать эти фигурки? Так, чтобы они не ушли
уже более никуда?
И ночью однажды я решил эту волшебную камеру описать. Как же
ее описать?
А очень просто. Что видишь, то и пиши, а чего не видишь,
писать не следует. Вот: картинка загорается, картинка расцвечивается.
Она мне нравится? Чрезвычайно. Стало быть, я и пишу: картинка первая.
Я вижу вечер, горит лампа. Бахрома абажура. Ноты на рояле раскрыты.
Играют "Фауста". Вдруг "Фауст" смолкает, но начинает играть гитара.
Кто играет? Вон он выходит из дверей с гитарой в руке.
Слышу - напевает. Пишу - напевает.
Да это, оказывается, прелестная игра! Не надо ходить на
вечеринки, ни в театр ходить не нужно.
Ночи три я провозился, играя с первой картинкой, и к концу
этой ночи я понял, что сочиняю пьесу.
В апреле месяце, когда исчез снег со двора, первая картинка
была разработана. Герои мои и двигались, и ходили, и
говорили.
В конце апреля и пришло письмо
Ильчина.
И теперь, когда уже известна читателю история романа, я могу
продолжать повествование с того момента, когда я встретился с
Ильчиным.
Глава 8. ЗОЛОТОЙ КОНЬ
- Да, - хитро и таинственно прищуриваясь, повторил Ильчин, - я ваш
роман прочитал.
Во все глаза я глядел на собеседника своего, то трепетно
озаряемого, то потухающего. За окнами хлестала вода. Впервые в жизни
я видел перед собою читателя.
- А как же вы его достали? Видите ли... Книжка... - я намекал
на роман.
- Вы Гришу Айвазовского знаете?
- Нет.
Ильчин поднял брови, он изумился.
- Гриша заведует литературной частью в Когорте
Дружных.
- А что это за Когорта?
Ильчин настолько изумился, что дождался молнии, чтобы
рассмотреть меня.
Полоснуло и потухло, и Ильчин
продолжал:
- Когорта - это театр. Вы никогда в нем не
были?
- Я ни в каких театрах не был. Я, видите ли, недавно в
Москве.
Силы грозы упала, и стал возвращаться день. Я видел, что
возбуждаю в Ильчине веселое изумление.
- Гриша был в восторге, - почему-то еще таинственнее говорил
Ильчин, - и дал мне книжку. Прекрасный роман.
Не зная, как поступать в таких случаях, я отвесил поклон
Ильчину.
- И знаете ли, какая мысль пришла мне в голову, - зашептал
Ильчин, от таинственности прищуривая левый глаз, - из этого романа вам
нужно сделать пьесу!
"Перст судьбы!" - подумал я и сказал:
- Вы знаете, я уже начал ее писать.
Ильин изумился до того, что правою рукою стал чесать левое
ухо и еще сильнее прищурился. Он даже, кажется, не поверил сначала
такому совпадению, но справился с собою.
- Чудесно, чудесно! Вы непременно продолжайте, не
останавливаясь ни на секунду. Вы Мишу Панина
знаете?
- Нет.
- Наш заведующий литературной частью.
- Ага.
Дальше Ильчин сказал, что, ввиду того что в журнале
напечатана только треть романа, а знать продолжение до
зарезу необходимо, мне следует
прочитать по рукописи это продолжение ему и Мише, а также Евлампии
Петровне, и, наученный опытом, уже не спросил, знаю ли я ее, а
объяснил сам, что это женщина-режиссер.
Величайшее волнение возбуждали во мне все проекты
Ильчина.
А тот шептал:
- Вы напишете пьесу, а мы ее и поставим. Вот будет
замечательно! А?
Грудь моя волновалась, я был пьян дневной грозою, какими-то
предчувствиями.А Ильчин говорил:
- И знаете ли, чем черт не шутит, вдруг старика удастся
обломать... А?
Узнав, что я и старика не знаю, он даже головою покачал, и в
глазах у него написалось: "Вот дитя природы!"
- Иван Васильевич! - шепнул он. - Иван Васильевич! Как? Вы не
знаете его? Не слыхали, что он стоит во главе Независимого? - И
добавил: - Ну и ну!..
В голове у меня все вертелось, и главным образом от того, что
окружающий мир меня волновал чем-то. Как будто в давних сновидениях я
видел его уже, и вот я оказался в нем.
Мы с Ильчиным вышли из комнаты, прошли зал с камином, и до
пьяной радости мне понравился этот зал. Небо расчистилось, и вдруг
луч лег на паркет. А потом мы прошли мимо странных дверей, и, видя
мою заинтересованность, Ильчин соблазнительно поманил меня пальцем
внутрь. Шаги пропали, настало беззвучие и полная подземная тьма.
Спасительная рука моего спутника вытащила меня, в продолговатом
разрезе посветлело искусственно - это спутник мой раздвинул другие
портьеры, и мы оказались в маленьком зрительном зале мест на триста.
Под потолком тускло горело две лампы в люстре, занавес был открыт, и
сцена зияла. Она была торжественна, загадочна и пуста. Углы ее
заливал мрак, а в середине, поблескивая чуть-чуть, высился золотой,
поднявшийся на дыбы, конь.
- У нас выходной, - шептал торжественно, как в храме, Ильчин,