Рим впал в христианство. Взаимоотношения между языческим и христианским мирами
-- единственная тема, недостаточно освещенная в книге Кели. Это, впрочем,
понятно: сама по себе эта тема заслуживает отдельной книги. Свести Кавафиса к
гомосексуалисту, у которого нелады с христианством, было бы непростительным
упрощением. Ибо не уютнее чувствовал он себя и с язычеством. Он был достаточно
трезв, чтобы сознавать, что пришел в этот мир со смесью того и другого в крови
и что в мире, в который он пришел, то и другое смешано. Неловко он чувствовал
себя не по причине того или другого, а по причине того [и] другого, так что
дело было не в раздвоенности. По всей, по крайней мере, видимости он был
христианин: всегда носил крест, посещал церковь в страстную пятницу и перед
концом соборовался. Вероятно, и в глубине души он был христианином, но самая
язвительная его ирония была направлена против одного из основных христианских
пороков -- благочестивой нетерпимости. Однако для нас, его читателей, важнее
всего, конечно, не принадлежность Кавафиса к той или иной церкви, но то, каким
образом он обращался со смешением двух религий; и подход Кавафиса не был ни
христианским, ни языческим.
В конце дохристианской эры (хотя вообще-то люди, буде они осведомлены о
пришествии мессии или о надвигающейся катастрофе, прибегают, ведя счет
времени, к вычитанию) Александрия была доподлинным базаром вер и идеологий,
включая иудаизм, местные коптские культы, неоплатонизм и, конечно же,
свежепоступившее христианство. Политеизм и монотеизм были обычными предметами
обсуждения в этом городе, являвшемся местонахождением первой в истории
цивилизации настоящей академии -- Музейон. Разумеется, противопоставляя одну
веру другой, мы наверняка вырываем их из их контекста, а контекст был именно
тем, что интересовало александрийцев до того дня, когда им было сказано, что
пришло время выбрать что-нибудь одно. Это им не понравилось; не нравится это
и Кавафису. Когда Кавафис употребляет слова "язычество" или "христианство", мы
должны вслед за ним иметь в виду, что это были простые условности, общие
знаменатели, тогда как смысл цивилизации сводится именно к числителю.
В своих исторических стихах Кавафис пользуется тем, что Кели называет
"общественными" метафорами, то есть метафорами, основанными на политическом
символизме (например, в стихотворениях "Дарий" и "Ожидая варваров"); и это
вторая причина, почему Кавафис едва ли не выигрывает от перевода. Политика
сама по себе есть как бы метаязык, ментальная униформа, и, в отличие от
большинства современных поэтов, Кавафису на редкость хорошо удается ее
расстегивать. В "каноне" семь стихотворений о Юлиане Отступнике -- не так уж
мало, учитывая краткость Юлианова правления (три года). Должна была быть
причина, почему Кавафис так интересовался Юлианом, и объяснение Кели не
выглядит убедительным. Юлиан был воспитан как христианин, но, получив трон,
попытался восстановить язычество в качестве государственной религии. Хотя
самое идея государственной религии выдает христианскую закваску Юлиана,
действовал он методами качественно иными. Юлиан не преследовал христиан, не
пытался обращать их. Он просто лишил христианство государственной поддержки и
посылал своих мудрецов на публичные диспуты с христианскими
священнослужителями.
Священники часто проигрывали эти устные поединки, отчасти из-за того, что
обычно бывали хуже подготовлены к дебатам, чем их оппоненты, поскольку
исходили попросту из того, что их христианская догма лучше. Во всяком случае,
Юлиан был терпим к тому, что он называл "галилеанизм", чью Троицу он
рассматривал как отсталую смесь греческого политеизма с иудейским монотеизмом.
Единственное из содеянного Юлианом, что могло бы расцениваться как
преследование, это требование возвратить некоторые языческие храмы,
захваченные христианами при предшественниках Юлиана, и запрет
прозелитствовать в школах. "Порочащим наших богов не должно позволять учить
юношей и интерпретировать произведения Гомера, Гесиода, Демосфена, Фукидида и
Геродота, этим богам поклонявшихся. Пусть в своих собственных галилейских
церквах они интерпретируют Матфея и Луку".
Не имея еще своей собственной литературы и в целом имея не слишком много того,
что можно было бы противопоставить аргументам Юлиана, христиане нападали на
самое его терпимость, с которой он относился к ним, именуя его Иродом, пугалом
плотоядным, архилжецом, который с хитростию диавольскою не преследует их
открыто, чтобы одурачивать простаков. Кем бы ни был, в конце концов, на самом
деле Юлиан, Кавафису, по всей видимости, интересно отношение этого римского
императора к проблеме. Похоже, что Кавафис видел в Юлиане человека, который
пытался сохранить обе метафизические возможности, не выбирая, но создавая
связи между ними, чтобы выявить лучшее в обеих. Это, конечно, рациональный
подход к духовным вопросам, но помимо всего прочего Юлиан был политиком. Его
попытка была героической, если учитывать и объем проблемы, и возможные
последствия. Рискуя быть обвиненным в идеализации, хочется назвать Юлиана
великой душой, одержимой пониманием того, что ни язычество, ни христианство не
достаточны сами по себе, взятые по отдельности: ни то, ни другое не может
удовлетворить полностью духовные потребности человека. Всегда есть нечто
мучительное в остатке, всегда чувство некоего частичного вакуума, порождающее,
в лучшем случае, чувство греха. На деле духовное беспокойство человека не
удовлетворяется ни одной философией, и нет ни одной доктрины, о которой -- не
навлекая на себя проклятий -- можно сказать, что она совмещает и то и другое,
за исключением разве что стоицизма или экзистенциализма (последний можно
рассматривать как тот же стоицизм, но под опекой христианства).
Чувственный и, отсюда, духовный экстремист не может удовлетвориться таким
решением, но он может уступить ему. Существенно в такой уступке, однако, не
чему, а что он уступает. Понимание, что он не выбирал между язычеством и
христианством, но раскачивался между ними, подобно маятнику, значительно
расширяет рамки поэзии Кавафиса. Рано или поздно, впрочем, маятник постигает
поставленные ему пределы. Не способный вырваться из них, маятник, тем не
менее, ловит некоторые отблески внешнего мира, осознавая свою подчиненность и
то, что направления его колебаний заданы извне и что они управляются Временем,
в движении которого он участвует, но которого не определяет.
Отсюда та нота неисцелимой скуки, которая делает голос Кавафиса с его
гедонистически-стоическим тремоло таким захватывающим. Еще более захватывающим
он становится, когда мы осознаем, что мы на стороне этого человека, что мы
узнаем его ситуацию, даже если это только в стихотворении о приспособлении
язычника к благочестивому христианскому режиму. Я имею в виду стихотворение
"Если действительно мертв" об Аполлонии Тианском, языческом пророке, который
жил всего лет на тридцать позже Христа, был знаменит чудесами, исцелениями, не
был нигде похоронен и, в отличие от Христа, умел писать.
1977
* Авторизованный перевод с английского А. Лосева
* Эссе "On Cavafy's Side" опубликовано в журнале "The New York Review of Books" (February 1977), в русском переводе Алексея Лосева -- в парижском журнале "Эхо" (1978, N 2).
Примечания переводчика
1. Американские "новые критики" (1930-е гг.), подобно русским формалистам,
отрицали значение биографических данных для анализа творчества писателя.
2. Мимиямбы -- "реалистический", с элементами сатиры жанр эллинистической
поэзии.
3. Палатинская антология -- огромный, свыше 4000 стихов, но практически
единственный источник греческой поэзии на протяжении средних веков, Ренессанса
и вплоть до XVIII века. Все стихи Палатинской антологии были эпиграммами (в
эллинистическом смысле).
4. Отдельные листки, листы из блокнота (франц.).
5. Как ни странно, у наших теоретиков не выработана терминология для теории
метафоры. Иногда (например, Ю. Левин) употребляется "прямой" перевод
английских "tenor" и "vehicle" -- "стержень" и "носитель". В. Раскин предлагает
вместо неуклюжего "стержня" старое доброе "содержание ".
6. Cavafy's Alexandria: Study of a Myth in Progress, by Edmund Keeley.
Harvard University Press, 196 pp.
7. Йокнапатофа -- название округа у Фолкнера: Тильбюри-таун -- название
городка в штате Мэн у американского поэта Робинсона (Edwin Arlington
Robinson, 1869--1935); Спун-ривер -- название городка, где жили обитатели
кладбища, о которых говорит Edgar Lee Masters (1869--1950) в Spoon River
Anthology (1915).
8. Другая трудность для переводчика: в современном русском языке нет
стилистически нейтральных разговорных синонимов громоздким "гомосексуальный",
"гетеросексуальный"; имеющиеся словечки принадлежат жаргонам и имеют
пежоративный характер, в отличие от общеупотребительных в современном
американском "gay-- straight" (ср. неразработанность терминологии для теории
метафоры).
9. Мимоходом, между прочим ([франц.]).
10. "Свершившийся факт" -- юридический термин ([франц.]).
Напутствие
Дамы и господа!
Пойдете ли вы по жизни дорогой риска или благоразумия, вы рано или поздно
столкнетесь с тем, что по традиции принято называть Злом. Я говорю не о
персонаже готических романов, а как минимум о реальной общественной силе,
которая никоим образом вам неподвластна. И ни благие намерения, ни хитроумный
расчет не избавляют от неизбежного столкновения. Более того, чем осторожнее и
расчетливее вы будете, тем более вероятна встреча и тем болезненней будет шок.
Жизнь так устроена, что то, что мы называем Злом, поистине вездесуще, хотя бы
потому, что прикрывается личиной добра. Оно никогда не входит в дом с
приветственным возгласом: "Здорово, приятель! Я -- зло", что, конечно, говорит
о его вторичности, но радости от этого мало -- слишком уж часто мы в этой его
вторичности убеждаемся.
Поэтому было бы весьма полезно подвергнуть как можно более тщательному анализу
наши представления о добре, образно говоря, перебрать гардероб и посмотреть,
что из одежд приходится незнакомцу впору. Это займет немало времени, но время
будет потрачено отнюдь не зря. Вы будете ошеломлены, узнав, сколь многое из
того, что вы считали выстраданным добром, легко и без особой подгонки окажется
удобным доспехом для врага. Возможно, вы даже усомнитесь, не есть ли он ваше
зеркальное отражение, ибо всего удивительнее во Зле -- его абсолютно
человеческие черты. Так, например, нет ничего легче, чем вывернуть наизнанку
понятия о социальной справедливости, гражданской добродетели, о светлом
будущем и т. п. Вернейший признак опасности здесь -- масса ваших
единомышленников, не столько из-за того, что единодушие легко вырождается в
единообразие, сколько по свойственной большому числу слагаемых вероятности
опошления благородных чувств.
Не менее очевидно, что самая надежная защита от Зла -- в бескомпромиссном
обособлении личности, в оригинальности мышления, его парадоксальности и, если
угодно -- эксцентричности. Иными словами, в том, что невозможно исказить и
подделать, что будет бессилен надеть на себя, как маску, завзятый лицедей, в
том, что принадлежит вам и только вам -- как кожа: ее не разделить ни с
другом, ни с братом. Зло сильно монолитностью. Оно расцветает в атмосфере
толпы и сплоченности, борьбы за идею, казарменной дисциплины и окончательных
выводов. Тягу к подобным условиям легко объяснить его внутренней слабостью, но
понимание этого не прибавит силы, если Зло победит. А Зло побеждает, побеждает
во многих частях мира и в нас самих. Глядя на его размах и напор, видя -- в
особенности! -- усталость тех, кто ему противостоит, Зло ныне должно
рассматриваться не как этическая категория, а как явление природы, и исчислять
его впору не единичными наблюдениями, а делать карты по образцу
географических. И я обращаюсь к вам с этой речью не потому, что вы полны сил,
молоды и ваши души чисты. Нет, чистых душ нет среди вас, и вряд ли вы найдете
в себе силу и стойкость для очищения. Моя цель проста. Я расскажу вам о