позволим!
Ну, а ты, ето верно... Твой батька лег под Раковором... Как ни то
надо сообча... А только, чтобы земля была Князева, как у вас, на Низу, ето
не дело, нет, не дело! Князь какого ни то иноземца посадит мне на шею. А
что удержит? Скажет: тот лучше дело знат! Немчин какой - скажут, порядка
поболе; фрязин - сукна навезет, жидовин - этот похитрей меня, да и
кланяться князю сумеет, как я не могу; бесермен-персиянец богаче окажет,
шелка навезет... А хоть бы и из своих! Тверич князю Ярославу хоть - свой
ему, ну а Митрию - переяславцы свои. А я при чем? Князево дело быстро
сполнено. Ты сиди, Олекса, вразнос селедками торгуй Христа ради. Альбо по
деревням полотно для того же жидовина купляй. Ну а меня уж, когды под
Раковор кровь проливать, разве попросят, тогды поклонятце: Олекса, мол,
Творимирич, не выдай! Своей родимой стороны... Господь тебе воздаст! На
том свети. С присными одесную себя посадит близ престола вышняго. Так-то
вот!
А за что тогды кровь-то лить? Озришься - ропаты немецки настроят,
каки ни то свои и домы, и одежа ихние; не пройди, не ступи: невежа,
скажут, неумыта рожа! На могилу земли дадут ли еще! Разве два локтя
пожалуют, родимой-то, кровью моей политой... Вот так-то, всем единако
ежели! Вот те и равные права! Тута мне Новгород защита, а там... И кого
тогда ты будешь защищать? Етого бесермена своею головой? Вот тебе и
государсьво!.. Да хоть и из своих... Были тут всякие! Свой-то подлец еще
хуже. Чужого видать, а етот, как тяжко ему - <я с вами!>. За твоей спиной
отсидеться. Как доходы делить - <я впереди!>. А как беда обчая - <мне су и
дела нет!>. Землю продаст, серебро с собою, и укатил в иное княжесьво.
Нет, ты тута живи, тута и обиходь! Уж коли у боярина земли по Шелони, да
ворог подступит, дак я ему доверю, пущай рать ведет! Свое оборонит зубами!
Как и мне, Новгорода ся лишить - куды я денусь? Вот терем - я сам рубил!
Сруби дом, заведи с ничего. С двуста белки да с десяти пудов железа с
отцом дело начинали! Вота! Глянь! А ты - обчие права...
Федя, весь заалевшись, решился-таки высказать, что власть должна быть
обчей, но по любви...
- Дак вот тута и полюби! - вздохнул Олекса. - По любви ты должен бы
дом-от Иванке Гюргичю подарить... По любви опеть выиграт тот, кто хуже. Ты
его полюбишь, он тебя обдерет да сам и надсмеетси.
- А Христос?
- Христос всякого имущества отвергся, а мы грешники. Ему на земле
было как на небе.
Федор много хотел бы сказать, да не решился, он понимал, что
новгородцы по-своему правы, но и то не давало ему покоя, как же тогда
всем-то, соборно, вместе?! Что князь может быть несправедлив к своим людям
и почитать иноземцев, это ему и вообще как-то раньше не приходило в
голову... Может, и я, как тверич, своего князя защищаю? - думал он. - Ну
кабы не Митрий Саныч великим князем, а кто другой?! Решить всего этого,
впрочем, он не мог и потому молчал. Спор, наконец, утих сам собой.
На прощанье Олекса достал плат:
- Вот, молодечь, може свидимся, може нет, а...
- Девке подаришь! - усмехнулась хозяйка.
- Ладно, - возразил Олекса Творимирич строго, - девкам ищо надарится,
матери отвези!
И по тому, как дрогнул вдруг у него голос, Федя понял, что этот
старый купец очень любил свою мать, продолжает помнить и теперь и, может,
даже и его, Федю, дарит ради той, покойной. Прощаясь, он поклонился в пояс
хозяину и хозяйке, сердечно расцеловался с Онфимом. И - в путь. Прощай,
Господин Великий Новгород!
И еще одна непрошеная мысль холодом обжигает его, когда он, уже
выехав за Рогатицкие ворота по направлению к Городцу, оборачивается и
озирает уходящий в закат город, - мысль о том, что ежели Дмитрий, как
преже князь Ярослав, поссорится с Новгородом, то ему, Федору, придется
стоять на борони против Онфима, и мысль эта так непереносна, что Федор
старается не додумывать ее до конца...
ГЛАВА 38
Великий князь Дмитрий недолго предавался семейным радостям. Встретя
княгиню с детьми и перебыв с нею лишь два дня, он поскакал в Плесков, ко
князю Довмонту. Воротясь оттуда накоротко, ускакал в Ладогу, где пробыл
полторы недели. Причем с утра до вечера он был то с новгородскими боярами
и посадником, то со своими приближенными, то с теми и другими вместе.
Рассылая гонцов, распоряжался, принимал свейских, немецких и датских
послов. Когда добирался до изложницы, то мгновенно сваливался в сон. Вся
нерастраченная, неистомная ярость прошлых лет, когда он сидел у себя, в
Переяславле, и ждал, ждал, ждал, изводясь, сейчас бурно рвалась наружу.
Поход на корелу уже был решен. Уряживались купеческие и кончанские споры,
а меж тем гонцы уже скакали на Низ, и владимирские и переяславские бояре
готовили оружие и рати. Плохо поступали дани, отцы города придерживали
куны. Он одолевал себя, зная, что дать волю раздражению - уподобиться дяде
Ярославу. В нем росла мысль, о которой он пока боялся сказать кому бы то
ни было. Но порою, просыпаясь, избавленный от обожающих, сковывавших его
взглядов жены, он лежал недвижно, расширенными глазами глядя в темноту, и
думал. И темнота пахла морем, солоноватой необозримой громадой воды.
Ладога? Нет! Ближе! И свое! Да, так, именно так, немцы умели думать и не
зря выбрали тогда Копорье - при отце. И не зря отец прежде всего выбил их
оттоль. Дмитрий уже не пораз осматривал место, Крутосклон, самой природою
предназначенный для почти неприступной крепости. Под крепостью - торг, и
Свейское тяжелое море, Балтийское море, под боком. Вот оно! А там -
корабли, корабли, серебро щедрой рекой. Север, серебро и свобода! Быть
может, та же свея, что сейчас ладит ратиться с ним, станет у него на
службе или закованные в сталь немцы, также жадные до серебра, - бросить их
туда, на татар... (Об этом не надо думать. Рано! Быть может, еще придется
позвать татар на них, дабы обуздать орденских рыцарей.) Но все равно:
открытые ворота, торговля, пути... Где-то там страны, которые не дают
ордынского выхода! Седая старина, наемные варяги Ярослава Мудрого, с коими
тот добыл себе киевский стол, холодные тяжелые ветра Балтики...
Солью и ветром пахнул воздух в ночной темноте, с терема сносило
кровлю, и влажный поток врывался в изложницу. Когда-то лежал он так, безо
сна, там, в Переяславле, и мучился от бессилия. Теперь... О, только
опереться на море, пробить окно соленому ветру западных стран! Тогда не
надо будет требовать с них печорской дани и черного бора, рискуя лишиться
стола, тогда... Уже тогда и сами дадут. В ноги поклонятся ему!
Знает ли он, как велика и невозможна его мечта? Сколь долгие века
пройдут, прежде чем совсем другие люди сумеют ее осуществить, построив
град, и уже не в Копорье, а дальше, на топких брегах невского устья? Чует
ли он безмерность грядущих путей?
Ветер, шальной и соленый, проходит над кровлей. Тяжелые сизые волны
бегут и дробятся во тьме. Воля, ветер и власть!
ГЛАВА 39
Дорога бежит из ворот Переяславля, плавно подымаясь на угорье, мимо
слобод и монастырей, селами и пашнями, лугами и бором, и через Дмитров,
сквозь чащи, болота и дебри верхней Клязьмы убегает на юг, к маленькому
городку Москве.
Кони ждут у крыльца, нетерпеливо встряхивают гривами. Данил Лексаныч,
молодой князь московский, прощается с государыней-матерью, с княжьим
теремом, со старухою нянькою, с дворней, с родимым Переяславлем.
Тоненький большеглазый десятилетний мальчик, с волосами светлыми, как
неспелая рожь, с задумчивым и печальным взглядом, в белой полотняной
рубашке стоит на крыльце. Мальчик провожает дядю Данила, и ему грустно.
Данил выходит на крыльцо и подымает племянника на руки.
- Ну что, Ваня, будешь меня помнить?
Мальчик без улыбки кивает в ответ и тихонько отвечает:
- Буду.
Данил прижимает его к себе, гладит по светлым шелковым волосам.
Племянник Иван Дмитрич обнимает его за шею, хочет попросить: <Не уезжай!>
Но ничего не говорит, знает, что ехать надо. Данил ставит Ваню на крыльцо,
ерошит ему волосы: <Не грусти!> Улыбается.
Данил сегодня улыбается с утра, хочет сдержаться и не может, алые
губы сами раздвигаются мальчишечьей счастливой улыбкой. Он с вечера сам
проверил возы, что укладывали под надзором боярина Федора Юрьича, оружие и
рухлядь, запас на первые дни и всякий хозяйственный снаряд. Не потому
проверил, что не доверял Федору Юрьичу, а потому, что хотелось (впервые!)
почувствовать себя, наконец, хозяином. Припас был свой, и оружие, и
снаряд, и все тут было свое теперь. С этим начинать хозяйство там, в
Москве, про которую он и посейчас знал лишь только, что <ловли там
хорошие>. И для ловлей тоже приготовлен припас: силки, капканы, сети,
охотничьи стрелы, рогатины.
В особом ларце, в княжеском возке, сокровища. Не бог весть и какие:
каменный ларец, как говорят, цесаря Августа, серебряные кубки, кольца,
несколько серебряных поясов, один с камением, изукрашен, да золотая
иконка, да крестик... Немного, да опять же свои. И дорогие одежды в
коробьи тоже свои. Голубого шелка зипун с разрезными рукавами, бобровая
шубка, бархатный опашень, несколько шелковых рубах, парчовый долгий
сарафан для выходов да шапка, шитая серебром, с каменьями и с соболиной
опушкой. В ней он будет сидеть в думе, принимать послов... Будут теперь и
послы! В ней - править суд. И суд теперь будет он править, как полагается
князю.
Кони нетерпеливо перебирают копытами. Мать-государыня выходит на
крыльцо. Молодые бояре князя московского садятся в седла. Данил нарочито
неторопливо, покачивая плечами, сходит по ступеням крыльца. Он весь
угловатый, еще нескладный, как молодой породистый пес, и немножко смешно,
когда он так вот изображает взрослого. Его большой нос на худом лице,
худая шея, и эти никак не складывающиеся, сами улыбающиеся алые губы, и
голос, низкий, но с невольными еще звонкими срывами - все упрямо
свидетельствует, что владетельному хозяину московского удела еще только
шестнадцать лет.
Государыня-мать, рыхлая, широкая, уж очень старая, смотрит на него с
крыльца. <Женить нать! - думает она, пока улыбающийся сын садится в седло
и машет ей рукою. - Невеста, дочь муромского князя, уже почти присмотрена.
Говорят, красивая. Надо самой поглядеть>. Данил отъезжает. Кони, картинно
ступая, пересекают Красную площадь. Позади остаются княжеские хоромы,
белокаменный собор, шумный торг, слободские низкие домики...
Дмитров, где Данилу с дружиной чествовали в княжеском терему, остался
позади. Едут лесом. Белки взлетают по стволам прямо перед мордами коней.
Лоси лениво отбегают с дороги. Все в пятнах и кружеве солнечного света.
Тут уже все свое: и лес, и белки, и солнце, и медовый дух цветущего
вереска, и незабудки - брызги небесной голубизны - тоже свои. Первая
росчисть, первая деревня... Жарко. Пахнет разогретой смолой. Тонким
дурманящим духом болиголова тянет с болот. Открываются поляны в белой
кипени или в солнечно-желтом разливе цветов...
Ближе к Москве деревни пошли гуще. Мужики настороженно глядели вслед
верхоконной дружине, гадая, к худу иль добру приезд незнакомых, судя по
платью, боярчат.
Данила торопился. Обоз давно уже остался позади. На переправе через
Клязьму их наконец встретили несколько московских бояр со слугами и
дарами. Дары были бедноваты, и бояре смотрели скорее с любопытством, чем
почтительно. С коней они не слезли. Старший из встречных бояринов ошибкой
обратился было к ключнику, осанистому и видному собою Кочеве, приняв его