дарохранительницы, отделанной чернью и жемчугом.
От московитов говорил маститый боярин, осанистый, в пол-седой бороде,
по имени Михайло Терентьич, и говорил хорошо, себя не роняя, просто и
умно. После него говорил молодой боярин, Феофан. Этот рек с украсами,
приводя слова от писаний святых отец, и даже щегольнул греческим языком,
хоть и с варварским произношением. Почему-то именно это варварское
старательное произнесение слов родного ему языка нежданно умилило и
растрогало Феогноста.
С архимандритом Иоанном он имел ввечеру, после пиршества, долгую
беседу. Архимандрит знал греческий много основательнее боярина (впрочем, в
духовном сословии знание греческого было не в редкость на Руси), и с ним
Феогност чувствовал себя на равных, порою, даже забывая, что перед ним
как-никак русич, а не ученый грек.
Затея великого князя касалась архимандрита Иоанна кровно, ибо со
строительством церкви Спаса в московский Кремник окончательно переводилась
архимандрия из Данилова монастыря. Великий князь полагал, что должно
духовной власти быти вкупе с властью княжескою, а в делах духовных даже и
надстоять над нею, указуя и самому князю, егда ся уклонит в неправый путь.
Феогност слегка потупил глаза. Очень уж не вязалось сказанное здесь с
обликом и повадкою московского властителя, как он его сам увидел и
почувствовал. Архимандрит Иоанн, однако, говорил легко и прямо, не
смущаясь. Наружно был спокоен и прост. Не зазрил, явно, ни бедности палат
Феогностовых, ни скудости дворовой. На иконы митрополичьей божницы глянул
опытным глазом ценителя и слово изронил пристойное, обличавшее знатца
иконного, чем невольно польстил Феогносту. Иоанн, как оказалось, и сам был
из Киева, из лавры Печерской, и мог повестить митрополиту многое,
неведомое ему самому, о древней славе места сего. Лицо у Иоанна было
простое, доброе, без особых примет: встреться такой в рубище на дороге -
не отличишь от любого калики перехожего; глаза, когда вперял их в
собеседника, умные и живые не по летам.
По тому, что рассказывал архимандрит, выходило, что в Московском
княжестве порядок отменный, грабежа на дорогах нет и в помине, князь к
церкви прилежен, нравом строг, богобоязнен и нищелюбив. Что сожаления
достойная пря с Тверью, коей свидетелем был сам Феогност, ныне утишилась,
да и творилась-то она более по слову хана Узбека, чем по хотению самого
Ивана Данилыча. Князь прилежен книгам церковным и отнюдь не мыслит о себе
высоко, - тут Иоанн прямо и зорко взглянул в очи Феогноста, - но такожде,
как от малого семени великое древо произрастает, такожде и от малой Москвы
возможет проистечь град великий и земля пространная, ежели великое
княжение володимерское останет в роду князей московских, ведущих начало от
деда нынешнего властителя, святого великого князя Александра Невского, и
от прапрадеда, великого князя Всеволода, и от пращура их, Владимира
Мономаха, князя киевского!
Сказав это, московский архимандрит приостановился, как бы давая
Феогносту время продумать сказанное, и вновь, просто и серьезно поглядев
ему в глаза, продолжил:
- Не величаяся, не ровняя себя с Константином и град свой с древним
Византием, нынешним Цареградом, заложил Иван Данилыч церковь Иоанна
Лествичника в день памяти Константина и Елены, царей греческих, но токмо
ревнуя о потомках своих, дабы им, далеким, указать путь и крест, принять
который надлежит последующим нашему князю на рамена своя! Жизнь
человеческая кратка, и чтобы свершить великое, одной жизни никогда не
достанет. Ведомо тебе, яко кесари земли греческой из-за разномыслия
почасту губили начатое предшественниками своими! Ведомы и нам таковые
нестроенья в наших прежних князьях. Так пусть же и малый сей знак понудит
потомков вершить великое, мыслить не о себе токмо, но о земле всей и о
долготе жизни народной, проходящей века и века, а не токмо о своей бренной
и быстротечной жизни!
Феогност сдержал улыбку. Подумал, покачал головой. Все это мог
сказать любой из них и в любом ином граде владимирской земли! Почему же
вот здесь, на этих древних киевских землях, уже не мыслят так и о таком? И
даже те, кто, как этот вот архимандрит, сами родом отсюда, с Волыни и
Киева, уходят туда, во владимирские окраинные палестины? Он вздохнул,
улыбаться уже расхотелось. Еще раз обозрел временный свой покой... Зело
временный, тем паче что и он, Феогност, не мыслит долее оставаться в
Киеве! И с невольным уважением подумал ученый грек, что им там, на Москве,
действительно понадобилось благословение от него, русского митрополита,
благословение своему малому делу, которое они дерзают почесть великим,
простирая мысль и волю свою в грядущие века.
Там, во Владимире-Волынском, куда он все-таки поедет отселе, надлежит
ему, Феогносту, воспитать в людях таковую же веру в грядущую судьбу земли
своей и таковую же заботность о сущем, какую видит он в этих вот залесских
русичах, не мудрствуя лукаво, проделавших тыщи поприщ пути, дабы пристойно
основать монастырь во граде своем!
Русичи уезжали, так и не предложив Феогносту (чего он ждал втайне)
перебраться в Москву. Лишь перед самым отъездом Михайло Терентьич с
Феофаном и московский архимандрит, все трое, вновь явились к Феогносту -
напомнить о землях и селах митрополичьих, заверяя, что села те будут под
доглядом самого великого князя, доходы - неукоснительно высылаться ему на
Русь, а буде он пожелает посетить град Московский, для него всегда будут
приготовлены хоромы прежнего митрополита Петра в Крутицах и такожде
пристойная сану хоромина в самом Кремнике, близ княжеских теремов.
Феогност, в долгой, дареной московитами шубе, вышел благословить
обоз. Близко стоял старшой обоза, ражий мужик на возрасте, румянолицый и
могутный, из тех, видимо, что до поздней седины не чуют ни хвори, ни
слабости, ни даже ослабы лет. Детина широко улыбнулся Феогносту, снял
шапку, и только он, в простоте сердечной, видимо, один и не выдержал -
прямо позвал митрополита на Москву:
- Приезжай к нам, владыко! Князь-батюшко церквей настроил камянных,
любота! Красовиты, высоки: кровлю едва мочно с коня достать! И дух у нас
легкой на Москве, боры! Не зазришь, не покаешь тово!
Феогност улыбнулся и, подняв руку с крестом, начал благословлять
обоз, каждые сани, меж тем как возничие и кмети, ответно кланяясь
митрополиту, гуськом выезжали из ворот и там, снаружи, надев шапки и
внахлест перекрестив коней, с веселым звоном, вскачь, все убыстряя и
убыстряя бег, уносились к долгому береговому спуску, чтобы, в мах вылетев
на ровное поле Днепра, крохотною далекою ниточкой исчезнуть в ровном
снежном сверкании голубого предвесеннего дня.
ГЛАВА 14
Князь Александр Михайлыч возвращался во Псков. Многое изменилось за
неполных два года его невольного изгнания. В Новгороде сидел новый
архиепископ, Василий Калика, избранный вечем из бельцов, неревлянин,
бывший поп Козьмы и Дамиана с Холопьей улицы, и деятельно воздвигал
каменные стены Детинца, поскольку Гедимин все решительнее влезал в дела
Великого Новгорода, как и в дела Смоленска, и на невыясненной границе
великого княжества Литовского с Ордою было зело немирно. Будь на месте
Узбека иной хан, давно, быть может, и пря великая разразилась. Во всяком
случае, следить, где сидит ныне изгнанный тверской князь, ордынцам стало
некогда.
Ехали полем. Крестьяне возили снопы сжатого хлеба. Высокие скирды ржи
высились там и сям. Князь вольно сидел в седле, приспустив поводья и
улыбаясь, и мужики приветно улыбались ему с возов, а бабы, разогнувшись и
сложив руку лопаточкой, долго глядели вслед княжескому поезду. Колеистая и
неширокая, прихотливо извивалась меж пригорков дорога в позолоченной
солнцем пыли, в ярких пучках осенних сорняков по обочинам. Верхами ехала
дружина, скрипели возы. Высокие редкие облака медленно плыли по осеннему,
уже холодеющему небу, и редкие птичьи стада уже начинали тянуть на юг.
Немчин Дуск, поступивший на службу к тверскому князю в Литве, ехал
обочь, говорил что-то, ломая русскую речь... Не думалось. Александр кивал,
не слушая. Во Пскове ждали его жена и маленький сын, ждали псковичи,
считавшие его и о сю пору великим князем. Большой, добродушный, подъехал
Андрей Кобыла. Чуть покося на немчина, вопросил:
- Ночуем, княже, али успевать до вечера? Тогда и подторопить мочно!
Александр подумал, набрал воздуху в грудь, терпкого осеннего воздуха,
с ароматом вянущих трав и сжатого хлеба, с чуть слышным запахом сырости и
чего-то еще, возвещающего близкие холода и зимние, обжигающие ветра. Легко
вымолвил:
- А, подторопи!
И тут понял вдруг, что счастье - вот оно! Не думая ни о чем и не
спеша никуда даже, ехать полем, в родной стороне, следя золотое низящееся
солнце, и думать о доме, о семье, о любимой, что ждет впереди... Думать и
не спешить, и не медлить, а просто ехать вот так, опустив повода... И еще
понял, что не остановить ему ни дороги, ни солнца, ни счастья, - все
проходит, и надо все равно торопить вперед!
Он повернул красивую голову, прищурясь, озрел свой вьющийся среди
полей обоз, и конную дружину, и бояр, далеко видных по платью среди
простых кметей, и повторил, кивая:
- Подторопи! Возы пущай идут ходом, а мы - на рысях!
Псков показался совсем ввечеру, при последних лучах заходящего
солнца, косо обрезавшего и облившего прощальным золотом верхи городских
башен, главы Троицкого собора и, кое-где, крутые кровли посадских теремов.
А затем последний раскаленный краешек дневного светила исчез, и лишь алая
тучка на ясном и светлом небе долго-долго горела над медленно
погружающимся во тьму городом, словно опрокинутым в воды Великой, где
повторялись и прясла стен, и костры, и соборы, и даже алая тучка на
светлом окоеме вечерней зари.
Александр шагом спустился с берега меж хором и клетей Завеличья,
остановился у перевоза. Оттуда, с той стороны, спешили лодьи. Смолисто
вспыхивали факелы, и черные на светлой воде лодки казались движущимися
огоньками. Ударил колокол в Кроме, раз, другой, словно еще раздумывая, и
тотчас залились веселым перезвоном малые подголоски, а следом отозвались
тяжелые била на городской стене. Сквозь прорезные сквозистые верха
псковских звонниц было видно отсюда на все еще ясном небе, как колышут
взад-вперед, не в лад отстающим ударам, черные тела колоколов.
Подъезжали бояре. Рядом с ним остановились Акинфичи, Иван с Федором и
их двоюродник, Александр; подъехал Игнатий Бороздин, сын покойного
тверского воеводы, принятые немчины, Дуск с Долом, княжеский дьяк,
казначей и прочие. Его уже встречали, уже обступили с поклонами и
радостным гомоном, уже спешивались бояре, и черные смоленые лодьи уже
подходили к пристани. Оттуда махали руками, подымали факелы. Князя
встречали псковский посадник с вятшими, купцы, посадская старшина - все
знакомые, все радостные. И - словно не было похода низовских ратей,
проклятия, бегства в Литву - <Князь, князь-батюшка!>
И Александр смеялся, отвечал, здоровался со всеми, двух-трех обнял и
расцеловал, и уже расступались, и уже стелили алое сукно по берегу до
второй лодьи, с которой - в светлых потемнях не сразу узнанная - соступила
на берег жонка, замотанная в широкий убрус, в высоком очелье, и едва не
споткнулась, заспешив. Князь узнал, подбежал, поднял на руки. В пляшущем
свете факелов бережно понес свою княгиню назад, в лодью. А колокола с той
стороны продолжали и продолжали бить радостным красным звоном, и весь