укоризны и хулы: <Срам еси князю неправду чинити, и обидети, и
насильствовати, и разбивати>. Так, зело смягчая и изрядно сократив гневные
поношения Феогностовы, передавал впоследствии летописец отповедь,
полученную незадачливым князьком от митрополита русского.
Однако, выручив своего протодьякона и сорвав гнев на князе Федоре,
Феогност всерьез задумался о дальнейшем. Подходила зима. В пограничье меж
Литвой и Ордою начинались сшибки уже нешуточные. Осенью Гедимин послал
сына Наримонта на татар, но тот был захвачен в полон в неудачливом
сражении с ордынцами. Ежели возникнет большая война, по всей здешней
украйне пройдет, обращая города в руины, а села в пепелища, татарская
конница. И что тогда? Уезжать в Вильну, под руку Гедиминову, с коим
отношения были испорчены после отказа Арсению всеконечно?
Сам не признаваясь себе в том, Феогност чуял, что глупый разбой
киевского князя (у коего он недавно гостил во граде!) его доконал. Ежели и
такие вот, вроде бы близкие, игемоны, крещенные в православную веру, не
гребуют грабежом митрополичьих людей и имущества в здешней земле, то что
говорить о прочих? О язычниках или католиках? Нет, холодно стало на Волыни
и неуютно весьма!
В нем закипало раздражение против палатина и синклита; противу
неудачника-императора, который терпит на войне одни поражения и, в
призрачной надежде спастись, хочет отдать греческую церковь под начало
римскому папе; даже на патриарха с его причтом: не ведают, что содеялось
тут! <Скифия>! Тот-то, Федор Киевский - прямой скиф! <Царский скиф!> -
исходил желчью Феогност, меряя шагами моленный покой. И сиди на митрополии
в Киеве! У такого-то! Высидишь! А сами-то хороши! <Не мирволить
владимирскому князю>! Тогда - кому мирволить? Язычникам? Католикам? Может,
Ордену? Этим <божьим дворянам>, как их зовут в Новгороде, убийцам и
разбойникам! Что они все думают там, в Константинополе? Что он волен
изменить течение времен? Подъять из могилы Ярослава Мудрого? Или, может,
крестить Гедимина? Самому любо! Да токмо - крести его, попробуй! Это
Пселлу вольно было учить императоров риторике да услаждать их слух
красноречием, а здесь - кому оно надобно? Скажут - как отрубят! А надо - и
сами красно баять горазды. Ничем тут дикого не прельстишь. Писать
патриарху? Без толку. Ничего не изъяснишь издалека, ничего и не поймут!
Надо ехать самому. Отселе в Царьград. Он впервые назвал родной город
славянским именем. Оттоле в Орду, к Узбеку, с коим надлежит поладить. А из
Орды... Из Орды во Владимир Залесский, иного пути нет! К Ивану Данилычу. В
конце концов, не так уж он и плох, по крайней мере, прямых разбоев над
церковью не творит!
ГЛАВА 20
Добравшись до Брянска (или Дебрянска, так чаще называли град в
старину), отдыхали, приводили в порядок себя и коней. Брянский князь,
недавно выдавший дочь за юного Василия Кашинского (последнего из сыновей
убиенного в Орде Михайлы Тверского), радушно встречал и чествовал
новопоставленного новгородского владыку. Остановили в Свенском монастыре,
на горе. Вокруг церквей и келий широко раскинулись вишневые, грушевые и
яблоневые сады, а с холма, со стрельниц, далеко и широко виделись леса,
цветные по осени, и светлая излука Десны внизу под горою синела или
серебрилась от набегавших влажных туч. В пределах брянских Василию уже не
пришлось трястись в седле. Его везли в лодье, бечевою. Кони шли по берегу.
Поворачивала река, быстрая от осенних дождей, проходили берега, на них -
слободы, городки, погосты, подчас свежесрубленные. Здешняя лесная сторона
полнилась народом, уходившим от обезлюженного Чернигова, от постоянной
угрозы ратной. Покинув Десну, вновь ехали переволоками и опять плыли, уже
Окою. От Коломны вновь тянули лодьи бечевой. В конце октября достигли
наконец Москвы и, не задерживаясь (князя не было в городе), пересев на
коней - Калике опять достали дорожный возок, - устремились дальше.
Дожди прошли, близилась зима. Уже летела первая снежная крупа на
подмерзающую землю, на жухлый лист, на сизые, потерявшие цвет, седые, с
последними клоками яркой осенней украсы леса, на темные - в чаянии близкой
зимы - пустые и гулкие боры, на сжатые нивы и потемневшие от влаги стога.
И воздух был пронзительно горек и свеж, радостный осенний воздух близкой
родины!
Прошли Тверь. Через Волгу, хмурую, тяжко-стремительную, возились
ночью. И вот уже побежала с холма на холм знакомая волнистая дорога. Кмети
тянули шеи, привставали в стременах: скоро ли? Сами кони и те чуяли,
ржали, переходили на рысь. В Твери путники узнали, что в Новом Городе, не
имея ни вести, ни навести, их уже оплакали, тем паче кто-то принес злую
молвь, якобы литва яла владыку, <а детей его избиша>, - так что и Кузьма
Твердиславль, и Олфоромей ворочались словно с того света.
В Торжок прибыли третьего ноября. Еще подъезжая к городу, завидели
оживление и толкотню, а ближе узнали от встречных, что в Торжке великий
князь Иван Данилыч с дружиною. Их уже у городских ворот окружила радостная
толпа: хватали, гладили, не веря тому, что живые, крестясь, теснились к
возку архиепископа. Василий, высовываясь, благословлял направо и налево,
его ловили за руку - поцеловать, притронуться, у иных жонок слезы стояли
на глазах:
- Приеходчи, осподи! Васильюшко ты наш! Заждались! Уж и не чаяли
живых-то узрети! А истощали вси! Да как отерхалисе, обносилисе! Андели!
Бабы уже и калачи совали комонным. В воротах, где поезд, стеснясь, не
мог пробраться сквозь толпу, какая-то жонка с мокрыми от радостных слез
глазами поила ездовых молоком из деревянного ведерка. Черпала глиняной
плошкой и подносила каждому, и мужики серьезно принимали и испивали,
утираясь, и сами крестились радостно. Не близок еще Новый Город, а уже,
почитай, и дома, уже родная, новогорочкая земля!
Ударили в било на воротах. Отозвались колокола в Детинце. И пошло
радостным звоном по всему городу. Московские ратные любопытно оглядывали
новогородский обоз. Подъезжали какие-то бояра, прошали, кто и откуда. Уже
поскакали повестить великому князю о приезде владычного поезда.
Василий Калика, мало передохнув, сам отправился к московскому
повелителю на поклон. Иван Данилыч принял владыку учтиво, подошел под
благословение, сам усадил за стол. Трапезовали с немногими боярами, слуги
носили блюда. Василий, мало вкушая, приглядывался к великому князю. Иван
постарел и, виделось, был скорбен, хоть и не являл того на люди. Порою,
внимая рассказу Василия, взглядывал сумрачно и вновь опускал глаза. В
густых волосах московского князя кое-где проблескивала седина, которой
раньше не замечалось.
<Годы под уклон пошли! - думал Василий. - А еще крепок! Не было бы
худа от него Нову Городу!>
О том, что Гедимин потребовал всадить сына своего Наримонта на
новгородские пригороды, Иван уже знал. Дошла весть из Литвы. Наружно,
однако, не оскорбился ничем, не зазрил, не нахмурил даже, выслушав о том
еще раз от Василия. Видно, решил что-то про себя заранее. Говоря про
Гедимина, раз или два назвал его <братом>. Узнав о нападении на владычный
обоз Федора Киевского, глянул прозрачно и строго. Вымолвил:
- Надеюсь, брат мой Гедимин накажет примерно разбоев сих!
И только в конце беседы уже вновь вопросил Калику о Наримонте; правда
ли, что захвачен Ордою на бою? Покивал. Подумал. Подымаясь из-за стола,
вновь подошел под благословение.
Мрачен был Иван недаром. Весной, после того как в мае погорел весь
Кремник, сильно занедужил и к исходу осени умер великий московский боярин
Федор Бяконт, правая рука князя во всех делах посольских и господарских.
Иван сам сидел у постели больного, сам закрыл глаза усопшему, сам стоял у
гроба на похоронах. И теперь, направляясь из Новгорода Великого в Орду, к
хану Узбеку, Иван с особою болью вспоминал Бяконта: как не хватало сейчас
его совета, его мудрости, даже его старческого, с придыхом, тяжкого
сопенья. Задумавшись, Иван иногда ловил себя на том, что словно бы опять и
вновь слышит старика. Из бояр отцовых, ближних, оставался, почитай, один
Протасий, седой, костистый, воистину бессмертный старец. Но и он нынче
больше мыслил о Господе, чем о делах, почти передав тысяцкое сыну Василию.
Приходит час, когда, оглянувши кругом, видишь, что те, к кому, как и
в юные годы, прибегал за советом, уже ушли, отойдя мира сего, и некого
вопросить по нужде, и не к кому прибегнуть, един Господь прибежище, и един
он утешитель в скорби! А тех уже нет, - и хочешь того иль не хочешь, готов
или нет к тому, - а уже сам-один прибежище и утешитель молодших себя, сам
ты тот старец, к коему идут за советом юные. Возможешь ли ты не угасить
света отчего? Возможешь ли сохранить и передать другим переданное тебе
пращурами твоими? Возможешь - будет жив род твой и племя твое, и свеча
твоей памяти не угаснет!
ГЛАВА 21
Восьмого декабря, на память святого Потапия, в день недельный,
Новгород праздничным звоном и толпами гражан, вышедших далеко за ворота,
встречал своего архиепископа. Старый неревский боярин Варфоломей Юрьевич
расплакался, увидав наконец Василия Калику, <своего> попа, коего сам
снаряжал весною в далекий поход. И владыка, обняв боярина, долго утешал,
теперь уже на правах старейшего властью и званием, старопрежнего друга
своего.
А пока в Новгороде служили молебствия, творились встречи и пиры,
великий князь Иван отправлялся в Орду.
Собственно, он выехал из Москвы даже раньше, чем Василий Калика
достиг Новгорода. Медлить было и некогда. Узбек звал к себе. Хану опять
требовалось русское серебро.
Не без злорадства Калита подумывал о том, сколь бездарно расходует
Узбек доходы со своего русского улуса. Все уходило в жадные руки
невероятно разросшейся и громоздкой иерархии разных чинов и начальников,
крупных и мелких, заполонивших Сарай и прочие ордынские грады. Потому и в
войнах неуспешен, потому и с Кавказа ушел и от Литвы терпит уроны!
Гедимин, однако, становится все опасней. Пора хану вмешаться, не то
заберет под себя и Смоленск и Подолию! И об этом следовало поговорить с
Узбеком. Токмо осторожно. Намеками. И о Твери. Пущай утвердит Костянтина
на тверском столе! Александр, воротившийся во Плесков, висит над ним
постоянной угрозою. А все великая княгиня Анна! Матери боится Костянтин, и
жена не возможет противу нее! (На племянницу, Юрьеву дочь, супругу
Константина Михалыча Тверского, Калита возлагал надежды немалые.) Нынче
князя Костянтина он повезет в Орду вместе с собою. Авось и склонит хана к
чему путному...
А главное, почему приходило ехать к хану не стряпая, - это была
судьба града Владимира. Суздальский князь Александр Васильевич умер на
днях. Сейчас поспешить - и все великое княжение будет в его руках!
Больная Елена просила:
- Не езди! Погоди, скоро уже... Чует сердце: не дожить мне!
Сын Симеон, заботно заглядывая в очи, предлагал послать его наперед к
хану. Иван, молча отрицая, потряс головой. Ехать должен был он сам, только
сам. Везти серебро, жестоко добытое им грабежом Ростова. (Еще в конце
марта умер Федор Васильич Ростовский, и Иван тотчас наложил руку на
Сретенскую половину города, принадлежавшую покойному. Молодой зять Ивана
не смел возразить всесильному тестю.) Кочева с Миною потрудились немало.
Передавали позорища самые безобразные. Градского епарха, Аверкия,
москвичи, выколачивая дани, повесили за ноги, отпустили едва живого. Город