дышать. Как всегда опосле трудов безмерных, когда отдыхают и тело и душа,
мгновеньями чуялась радость беспричинная: идешь по двору - и радостно
вдруг. Ни с чего! Птицы поют, начинают зеленеть обгоревшие, простоявшие
год черными остовами дерева, куры роют горелый сор, что-то ищут, и -
радостно. И хоть в легкий волжский ветер все вплетает и вплетает
горько-кислым духом старого пожара, а все одно радостно, молодо словно. И
жонки те, с коими сидела в земляной яме, так приветно, так улыбчиво
встречают: беда связала паче господарства самого!
В те-то поры и приехал в очередную Иван с необычайным сватовством
московским. Мялся сперва, а как сказал... Нет, даже и не поверила
спервоначалу, думала - шуткует. Да нет!
- Ты в себе ли, Иван? - спросила сурово. Попервости и баять не стала,
ушла. И ругать не стала - не ведает сам, что и говорит! Родион! Да лучше в
воду, в омут головой! В монашки ли... Тьфу и тьфу!
Видала его как-то. Седые усы бросились в очи, и глаза недобрые,
холодные глаза. И сам сухой, высокой...
А вечером Иван вновь приступил к ней с речами. Поняла уже, что не
спьяну, не с проста ума несет, что просто так ей того не отпихнуть, не
отринуть. Ночь не спала, ворочала так и эдак. Того горше, того обидней
показалось, когда сознался ей, что уже баял с Федором и с Александром,
двоюродником... <Меня преже того мог бы прошать! Аспид, одно ему слово!> И
вспомнилось лицо брата: растерянное, словно прибитое. Да и сам ли
надумал-то? Поди, без московлян и тут не обошлось!
Знала о делах брата досыти, потому и спросила, когда из утра пришел,
не жалеючи, в лоб:
- Мною Вески купляешь?
Сказала горько, с неожиданной хрипотцой, задышалась (с годами
располнела, ожерелок стал заметный). Как корову продают! Братья родные! И
кому? Самому Родиону! Может, и надо было ей в одночасье за другого кого
пойти... А уж теперь... Да и за кого? В те поры сказали б такое -
зарезалась, не вздохнув. А теперь лежит вот, думает. Отгорело, поутихло
старопрежно-то! Что тут! Много летов минуло, ой много! И жисть уже на ту
половину перешла. В монастырь уйти? И самое статочное дело! Себя не
уронить. Хотела тут и вымолвить о монастыре, не сумела сразу надумать -
какой? А мысли потекли по другой стезе. Одна. Дочерь умерла в мор. И
внучат нету. Она еще в теле, в силе родить. И себя блюла, не как иные
жонки... Што ему Вески?! Хочет досягнуть своего. Настырный! Не мытьем, так
катаньем... А я? А как бы батюшко, покойник, содеял?
Нет, нельзя в монастырь! Просящие, словно бы и виноватые, и жадные
глаза Ивана напомнились... Вздохнула, потрогала грудь. Все еще упругую, не
в стыд мужику казать (уж не сама ли продавать себя надумала?) Усмехнулась
зло, хмуро. И вспомнились седые усы Родиона... Может, судьба?
Как на бою, взявши город, озверев, насилуют жонок: рвут серьги из
ушей с мясом, волокут, задирают подол... И ужас, и жаркий стыд. Так вот,
батюшку убив, тут бы, тогда бы... Нагую, на снег, в кровь... Нать бы,
верно, зарезалась опосле али удавилась со стыда! А Иван топерича... Звери
вы, мужики!
Утром, когда Иван пришел, неотступный, жадный, встретила с глазами,
обведенными тенью, побледневшая за ночь. Сказала, вдосталь промолчав и
выслушав новые речи брата (ох и ненавидела же она его в тот миг!),
сказала:
- Ладно, присылай сватов!
И - повело. Начала терять сознание. Все закружило перед очами, едва
устояла на ногах.
И дальше все крепилась. Не плакала ночами. Давала себя одевать,
охорашивать. Выдержала приезд Родиона самого. Что-то только он сказал ей -
не поняла. Кровь так шумела в ушах, что и не слыхала, почитай.
И покатилось дело ближе и ближе к свадьбе. А она все не понимала, не
верила, поистине-то не верила ничему. И поверила, уже когда огласили в
церкви и стали собирать к венцу...
В ту-то ночь и приснился Давыд, молодой, розовый, как словно с мороза
вошел, и в инее ресницы и усы. Свежий такой, холодный весь. Сердце упало,
и как тающая льдинка за шиворотом прошло сладким щекотным холодом, и
онемели руки и ноги, а он прошал что-то и близко-близко был к ней...
Обнять бы, а рук не здынуть! А у него и дыхание как словно холодом веет.
- Ты живой? - спросила.
- А ты? - вопросил и усмехается, и вот сейчас уйдет, растает ли, а
рук не поднять! И в теле во всем такая истома молодая, давняя, так просит:
обними, согрей! А после и поняла - она-то уж не та, не прежняя, и
заплакала, а он смотрит и смеется, и смеется, и весь в инее, уже и
белым-бело все вокруг - не то снег, не то вишенье, не то яблоневый белый
цвет!
Так вот и проснулась - в слезах. А девки пришли одевать, казать
сряду. Немо дала себя умыть, одеть и, уже оставшись одна (попросила сенных
девушек выйти на мал час), поняла: не сможет! Ничего не сможет! И пусть
будет проклят брат Иван и все его дела прехитрые с Москвою и московским
князем! И пущай, коли хочет так, нагую, за косы, выводит ее на позор! А
сама - нет!
Клавдия, обеспамятев, срывала с себя одежды, швыряя и шваркая тяжелые
переливчатые атласы, бархаты, парчу и шелка. И когда брат Иван, тихонько
тронув рукоять дверей, пролез было в покой, склонив голову под притолокой,
сказать, что пора, то, едва возвел очеса, его как шибануло ослопом: сестра
стояла нагая, в одном янтарном ожерелье и повойнике, нагая и тяжкая,
широкая, с опущенными тугими грудями, со сведенными в гневе татарским
излучьем бровями, и смотрела ненавистно и властно, словно даже гордясь
стыдною своей наготой. У Ивана мягко ослабли ноги, и он привалился к
притолоке, не разумея, что сказать, содеять...
- Ну, что ж! - звонко крикнула сестра. - Бери, вона! За косы бери!
Выводи! Ну! Убийце мово... батюшкову... Ну! - И рванула повойник, рассыпав
змеями посыпавшиеся косы. - Ну, чего оробел?! Веди!
Иван тут только, когда сестра, белая и гневная, грудями вперед,
темнея каштанового отлива шерстью под мышками и в межножье, пошла на него,
опомнился, вывалился наружу, с треском захлопнув за собою тяжкую дверь
покоя, за которой глухо взмыл крик и рыданья Клавдии, и, слепо, тупо
глянув на подбежавших служанок, вымолвил:
- Воды! С госпожой плохо... тамо... - И, махнув рукой, не
оборачиваясь, пошел вон.
Надо было сказать Родиону, гостям. Отказать... Повиниться али соврать
чего. Иван, однако, понимал, что ничего не может, только так вот сидеть и
ждать неизвестно чего. Его позвали. Он вышел, низил глаза, улыбался.
Сестра задерживалась уже до неприличия, уже и Родион начал хмуреть и
каменеть ликом, и гости перешептывались, отирая платами лица. В набитом
покое было, хоть и при отворенных оконцах, не продохнуть. А Иван все не
мог сказать - отказать ли - и все ждал, чтобы эта стыдная безлепица как-то
совершилась без него и помимо него.
И тут, уже когда он, прикрыв глаза, гадал, скоро ли негромкий ропот
гостей перейдет в открытую брань, послышалось:
- Ведут!
Ну! Иван замер, не хотя глядеть. Почудилось, что Клавдия так и выйдет
к гостям нагая, и тогда... тогда... <Свечи тушить скорей!> - нелепо и тупо
подумал он. Но ропот стих. Поднялся снова... Иван поглядел опасливо.
Клавдия стояла, опираясь на двух вывожальниц, с огромными, как темные
озера, глазами, бледная до синевы, ни в губах крови, в голубом атласном
саяне и жаркой россыпи серебра, жемчугов и янтарей на груди, в ушах и надо
лбом. Стояла и была красива так, что и сам Иван замер и побледнел, и
Родион дрогнул усом, чуть растерянно склонясь в поклоне перед своею
будущей женой.
<Упадет!> - подумал опять Иван, покрываясь то холодом, то потом. Но
Клавдия не упала. Склонила медленно голову, прекрасная и почти неживая,
проплыла по покою, приняла поднос с чарками и подала Родиону. И он взял, и
вот теперь бы ей уронить поднос, но вывожальницы подхватили (за тем и
следили!), бережно приняли из ослабевших невестиных рук.
И еще хватило сил у нее так же медленно, царственно, выйти из покоя.
А дальше уже не помнила, довели, донесли ли, и долго оттирали уксусом
виски, приводя в чувство, там, у себя, в задних горницах.
И только уже осталось пережить все: и пиры, и венчанье, и поезд - и
после крикнуть тому, седоусому, в лицо: <Ну, что ж ты! Бери!>, чтобы как
гулящую бабу последнюю, как суку... И чтобы выть потом, стиснув зубы, или
грызть руки себе, или... Да что там! Может, и ничего. Только молчаливые
теплые слезы потом, как весенний дождь. Может, и ничего... Может, и всяко!
Да уж не увидит никто и не зазрит никто...
А только после родится у нее сын, и будет назван Иваном, белый и
пухленький, прозванный потому смолоду Квашонкой, и станет он боярин
княжой, Иван Родионович Квашня, родоначальник большого боярского рода, и
проживет, и наживет детей, и, уже когда отойдут в лучший мир его матерь с
отцом, а Иван Акинфич уже давно откупит у Родиона свою переяславскую
вотчину и тоже умрет и много-много чего еще произойдет и свершится на
Руси, - прославит он имя свое во главе Коломенского полка, на поле
Куликовом, на реке Непрядве, у Дона, в тяжелом бою с Ордой.
ГЛАВА 10
От тяжких ударов металла по камню закладывало уши. Едкая белая пыль
покрывала тесовые мостовины, ограды, бревенчатые стены теремов, даже шатры
и кровли городень. В белой пыли, как покойники, выныривали лошади;
скалясь, напружив переплетенные мышцами ноги, круто сгибая могучие шеи,
тянули скрипучие, оседающие в осях волокуши с глыбами белого камения. Люди
в лаптях и рванье, в домодельном сукне и посконине, в поршнях и кожаных
передниках, подвязав, по обычаю мастеров, волосы кручеными гайтанами, в
жаре, в грязи и в поту, в шуме и крике, равно посеребренные белой каменной
пылью, тьмочисленно шевелились повсюду: и под стенами, и на стенах, и
вокруг возов, и у высоких костров сложенного камения, и там, где резкими
всплесками, яро и часто, взлетала земля из-под лопат, - еще сводили церкву
Ивана Лествичника, и уже начинали другую, во имя святого Петра, его
честных вериг. Великий князь торопил. Обе церкви велено было скласть и
свершить до осени.
Федор Бяконт, морщась и задыхаясь - годы уже круто брали свое, -
перелезал через кучи бревен, загородивших дорогу; кряхтя, опираясь на
плечи слуг, приостанавливался, дабы отереть пот со лба: с безоблачного
неба на Кремник щедро лилось расплавленное золото древнего Ярилы,
солнцебога далеких языческих предков.
- Круто забрал Иван Данилыч, круто! - проговорил, отдуваясь, Бяконт,
пряча мокрый, весь в каменной пыли, красный плат, и уже намерился
двигаться дале, как узрел в стороне одинокого, в простом платье,
густоволосого и тоже усеребренного пылью и недвижно стоящего горожанина.
Вгляделся, узнал - ахнул. Подплыл, разведя руки поврозь. (К старости стал
тучнеть неподобно и ходил уже вразвалку, колеблясь всем рыхлым телом.)
Стащил суконную шапку с седой головы:
- День добрый, княже!
Калита дернулся, глянул нетерпеливо, прихмуря было чело, - узнав
Бяконта, омягчел ликом, кивнул старику, спросил, приподымая голос (так
оглушительно звенело и стонало под молотами каменосечцев, что впору было
кричать на ухо друг другу):
- Успеют ли к Ильину своды свести?!
- Должны поспеть, князь-батюшка! - прокричал в ответ, с отдышкою,
Бяконт. - Народу ить, что черна ворона! - И, решась, (слуги замерли в
отдалении, тоже признав великого князя) попенял; - Неподобно одному-то,
княже, без догляду!
Иван остро обозрел старика, отмолвил, помедлив, с легким