конкретная тема, поскольку он извлекается из-под словесно-номинальной
оболочки, но не отдирается от нее. <...> Сфера предмета есть сфера
чистых онтологических форм, сфера формально-мыслимого10.
Здесь прежде всего существенно то, что предмет "цементирует вещи в
единство мыслимой формы", без него вещи бы сыпались, как песок. Иначе
говоря, он единственная гарантия единства мира, идентичности объектов
реальности. Он то, что противостоит Гераклитовой изменчивости и времени.
Шпет в ином месте даже вынужден обозначить "я" как предмет:
...мы рассматриваем я как предмет, т. е. как носитель известного
содержания, сообщающий также последнему то необходимое единство, в котором и
с которым выступает перед нами всякий предмет".
"Я" является предметом, конечно, не в смысле своей материальности, а
только в смысле своей идентичности, а потому и своего рода
внетемпоральности. Предмет, таким образом, -- это странное образование за
словом, неотделимое от слова и вместе с тем несущее в себе главный потенциал
антиисторизма. Внеисторическое в слове -- предметно в
шпетовско-гуссерлевском смысле.
Как мыслимый субстрат, предмет, стоящий за словом, -- чистая
абстракция, его форма, его плоть -- это слово. Шпет даже формулирует:
"Чистый предмет -- член в структуре слова"12. В качестве мыслимой абстракции
он принадлежит логике, но в качестве конкретной предметности он относится к
слову, единственному носителю его материальности.
Предмет как бы возникает на пересечении слова и мышления, он оформляет
смысл, вне мышления его нет, он исчезает, как не присутствует он в
номинации, лишь указывающей на него, отсылающей к нему, извлекающей его на
свет.
Конечно, обэриуты -- не феноменологи. Мне, однако, представляется, что
их понимание "предмета" близко феноменологическому. Во всяком случае,
шпетовская дефиниция "предмета" вполне согласуется с хармсовским его
пониманием. Предмет у Хармса -- также мыслимый, идеальный объект,
применительно к которому позволительно говорить о "расширении и углублении
смысла", а также о том, что в поэзии предмет с точностью выражается
столкновением словесных смыслов. Предметы обэриутской литературы обыкновенно
принадлежат не реальности, а области мысленного эксперимента, которая
приобретает смыслы через "предметы". Хармс буквально заклинает этот
___________
10 Там же. С. 394-395.
11 Шпет Г. Г. Сознание и его собственник // Шпет Г. Г.
Философские этюды. М.: Прогресс, 1994.С. 33.
12 Шпет Г. Г. Эстетические фрагменты. С. 398.
Предмет, имя, случай 21
мыслимый объект, призывая его явиться вместе со словом. В коротком
"Трактате о красивых женщинах..." (1933) это слово составляет почти весь
текст. Предмет как бы призван проступить сквозь него:
Предмет, предмет, предмет, предмет, предмет, предмет, предмет, предмет,
предмет, предмет, предмет, предмет (МНК, 89).
В 1930 году Хармс пишет миниатюру, в которой пытается определить
"предмет":
Дело в том, что шел дождик, но не понять сразу не то дождик, не то
странник. Разберем по отдельности: судя по тому, что если стать в пиджаке,
то спустя короткое время он промокнет и облипнет тело -- шел дождь. Но судя
по тому, что если крикнуть -- кто идет? -- открывалось окно в первом этаже,
откуда высовывалась голова принадлежащая кому угодно, только не человеку
постигшему истину, что вода освежает и облагораживает черты лица, -- и
свирепо отвечала: вот я тебя этим (с этими словами в окне показывалось
что-то похожее одновременно на кавалерийский сапог и на топор) дважды двину,
так живо все поймешь! судя по этому шел скорей странник если не бродяга, во
всяком случае такой где-то находился поблизости может быть за окном (МНК,
27).
Этот текст хорошо выражает одну из наиболее броских черт хармсовской
поэтики: совершенную конкретность "предмета" и его совершеннейшую
умозрительность. Конкретность предмета выражается в том, что он является
чем-то совершенно материальным -- то ли дождем, то ли странником. При этом в
обоих случаях "предмет" является только косвенно: дождь -- через намокший
пиджак, странник -- через "что-то похожее одновременно на кавалерийский
сапог и на топор". Почему, собственно, вещи не явиться во всей своей
конкретности? Связано это, конечно, с тем, что обе называемые вещи не
обладают устойчивой формой. Вспомним шпетовское:
Если бы под словом не подразумевался предмет, сковывающий и
цементирующий вещи в единство мыслимой формы, они рассыпались бы под своим
названием, как сыпется с ладони песок, стоит только сжать наполненную им
руку.
Дождь -- "странная" вещь, он выражает неопределенность, текучесть, это
"предмет", не имеющий места, нигде не помещенный, а потому предмет, как бы
трансцендирующий статику собственной идентичности. То же самое можно сказать
и о страннике, который движется, не имеет места, "идет". Проблема
существования смыслов за этими вещами -- как раз в том, что они "идут", что
они "уходят". Под собственными названиями странник и дождь "рассыпаются",
вернее, "растекаются", а вместе с этим растеканием утекает и смысл.
Если непредставимы сами вещи, потому что они подвижны, то предмет --
нечто противоположное вещи, он неизменен, как неизменен смысл слова "дождь"
или слова "странник". Более того, за двумя вещами в пределе может скрываться
даже один предмет, как-то связанный со словом "идти" -- словом, сохраняющим
причудливую константность при переходе от дождя к страннику.
22 Глава 1
"Предмет" в отличие от "вещи" неизменен, но не имеет материальности. Он
где-то радом, но его нельзя увидеть. Хармс отмечает (и это замечание только
на первый взгляд загадочно), что "странник если не бродяга, во всяком случае
такой где-то находился поблизости может быть за окном". Конкретность такого
"предмета" -- это вовсе не конкретность футуристического или акмеистического
предмета. Это конкретность смысла, данная через столкновения слов. Но это
конкретность, скрывающаяся от взгляда, невидимая, нематериальная, несмотря
на предъявление "сапога". "Предмет", который у Заболоцкого "сколачивается и
уплотняется до отказа", не становится от этого более материальным.
Парадоксальность ситуации заключается в том, что материальное выступает
как эфемерное, лишенное предметности, а умозрительное -- как устойчивое,
несокрушимое, предметное.
В такой ситуации совершенно особое значение приобретает имя. Имя
указывает на "предмет", заклинает его, но не выражает его смысла. Имя у
Хармса чаще всего подчеркнуто бессмысленно. Вот характерный пример,
относящийся к тому же 1930 году:
1. Мы лежали на кровати. Она к стенке на горке лежала, а я к столику
лежал. Обо мне можно сказать только два слова: торчат уши. Она знала все.
2. Вилка это? или ангел? или сто рублей? Нона это. Вилка мала. Ангел
высок. Деньги давно кончились. А Нона -- это она. Она одна Нона. Было шесть
Нон и она одна из них (МНК, 28).
Текст написан от имени "предмета" и о "предметах". На сей раз оба
"предмета" имеют места, и эти места подробно определены. "Предметы"
локализованы, но от этого они не становятся определенней. Хармс пытается
определить их негативно -- не вилка, не ангел, не сто рублей. Позитивная
идентификация наконец происходит, один из "предметов" получает имя -- Нона,
другой с самого начала определен как "я" (ср. с мыслью Шпета о возможности
понимать "я" как предмет), но, в сущности, она ничего не меняет, она столь
же бессодержательна, как и негативное определение. Имя Нона -- такое же
пустое, как местоимение "я", оба -- чистые указатели. Происходит нечто
сходное с примером Шпета про горох, который по-латыни называется
pisum. Утверждение Шпета, что "горох" "не есть значение-смысл слова
pisum", относится и к тексту Хармса, в котором Нона не есть "значение-смысл"
искомого предмета. Более того, Хармс, и это для него характерно,
одновременно обессмысливает само имя Нона, ведь имя это относится к одной из
шести существующих Нон.
3
Шпет спрашивает себя: почему в качестве примера он выбрал именно
"горох"? И отвечает:
...потому что, например, надоело замызганное в логиках и психологиках
"яблоко", а может быть, и по более сложным и "глубокомысленным"
Предмет, имя, случай 23
соображениям, может быть, по случайной ассоциации и т. п. -- все это
психологическое, "личное", субъективное обрастание, ek parergou, но не
вокруг смысловой, а около той же номинативной функции слова,
направленной на вещно (res) предметный момент словесной структуры".
Нетрудно предположить, что выбор "гороха" мог, например, определяться
полукомическим для русского уха звучанием латинского pisum.
Выбор Ноны у Хармса, вероятно, также определяется неким "субъективным
обрастанием" вокруг "номинативной функции". Возможно, Нона -- это
трансформация латинского поп -- "не", "нет". В таком случае само имя
Нона возникает как материализация отрицания -- это не вилка, это
не ангел, это не деньги, это вообще -- НЕ. "Предмет", таким
образом, получает "имя" как выражение его непредставимости. Другое
"субъективное обрастание" может быть связано с латинской вопросительной
формой поппе -- "разве не?", подразумеваемой "вопрошанием"
"предмета". И наконец, цифра шесть, связанная с Ноной, отсылает к латинскому
nonus, попа -- числительному девять, которое совершенно в духе
хармсовских манипуляций с числами (о которых ниже) может через
переворачивание превращаться в шесть14.
Имя у Хармса очень часто определяет именно отсутствие имени, указывает
на несуществующую идентичность15. История европейской ономастики развивалась
от крайней индивидуализации имен к постепенному стиранию их многообразия16.
Эта униформизация имен сопровождалась массивным забыванием и утерей
генеалогий. Андрей Белый, например, считал, что невероятные, причудливые
имена Гоголя -- это реакция
отщепенца от рода над безличием родового чрева; даже имя
"Николай" (почему "Николай"?) превращает я Гоголя в безыменку; почему
оно -- Николай, когда любое "ты" -- Николай, любое "он" -- Николай?17
У Хармса фигурируют как "заурядные", так и необычные имена, но
последние никогда не индивидуализируют героев, вроде гоголевских, по
выражению Белого, "звуковых монстров"18.
___________
13 Шпет Г. Г. Цит. соч. С. 392.
14 Нельзя исключить и другого числового "обрастания": латинское
попае -- "ноны" означает пятый день месяца.
15 Можно предположить, что это "опустошение" имени связано также с
массовым процессом смены имен в послереволюционной России, коллективным
отказом от исторической памяти и генеалогий, зафиксированных в именах. См.:
Селищев А. М. Смена фамилий и личных имен // Труды по знаковым
системам. Вып. 5. Тарту: ТГУ, 1971. С. 493 -- 500.
16 Перелом произошел в XI--XII веках. Так, например, в целом ряде
районов Франции в Х веке на сто человек приходилось 60--80 разных имен. В
XIII веке эта цифра в некоторых районах упала до 16 имен на сто человек.
Таким образом, постепенно множество людей стало называться одним именем, что
отчасти стерло индивидуальность наименования. См. Geary Patrick J.
Phantoms of Remembrance. Memory and Oblivion at the End of the First
Millennium. Princeton: Princeton University Press, 1994. P. 75.
17 Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М.: МАЛП, 1996. С. 233.
18 Вот, например, список имен, придуманный Хармсом: "Брабонатов,