всех у них были безумные головы. В спокойствии этих расчесанных
затылков, твердо опирающихся на белые, крепкие воротнички, я
чувствовал ураган безумия, готовый разразиться каждую секунду.
У меня похолодели руки, когда я подумал, как их много, как
они страшны и как я далек от выхода. Они спокойны, а если
крикнуть -- "пожар!"... И с ужасом я ощутил жуткое, страстное
желание, о котором я не могу вспомнить без того, чтобы руки мои
снова не похолодели и не покрылись потом. Кто мне мешает
крикнуть,-- привстать, обернуться назад и крикнуть:
-- Пожар! Спасайтесь, пожар! Судорога безумия охватит их
спокойные члены. Они вскочат, они заорут, они завоют, как
животные, они забудут, что у них есть жены, сестры и матери,
они начнут метаться, точно пораженные внезапной слепотой, и в
безумии своем будут душить друг друга этими белыми пальцами, от
которых пахнет духами. Пустят яркий свет, и кто-то бледный со
сцены будет кричать, что все спокойно и пожара нет, и
диковесело заиграет дрожащая, обрывающаяся музыка,-- а они не
будут слышать ничего,-- они будут душить, топтать ногами, бить
женщин по головам, по этим хитрым, замысловатым прическам. Они
будут отрывать друг у друга уши, отгрызать носы, они изорвут
одежду до голого тела и не будут стыдиться, так как они
безумны. Их чувствительные, нежные, красивые, обожаемые женщины
будут визжать и биться, беспомощные, у их ног, обнимая колени,
все еще доверяя их благородству,-- а они будут злобно бить их в
красивое, поднятое лицо и рваться к выходу. Ибо они всегда
убийцы, и их спокойствие, их благородство -- спокойствие сытого
зверя, чувствующего себя в безопасности.
И когда наполовину они сделаются трупами и дрожащей,
оборванной кучкой устыдившихся зверей соберутся у выхода,
улыбаясь лживой улыбкой,-- я выйду на сцену и скажу им со
смехом:
-- Это все потому, что вы убили моего брата. Должно быть, я
громко прошептал что-нибудь, потому
что мой сосед справа сердито завозился на месте и сказал:
-- Тише! Вы мешаете слушать.
Мне стало весело и захотелось пошутить. Сделав
предостерегающее суровое лицо, я наклонился к нему.
-- Что такое? -- спросил он недоверчиво.-- Зачем так
смотрите?
-- Тише, умоляю вас,-- прошептал я одними губами.-- Вы
слышите, как пахнет гарью. В театре пожар.
Он имел достаточно силы и благоразумия, чтобы не
вскрикнуть. Лицо его побелело, и глаза почти повисли на щеках,
огромные, как бычачьи пузыри, но он не вскрикнул. Он тихонько
поднялся, даже не поблагодарил меня, и пошел к выходу,
покачиваясь и судорожно замедляя шаги. Он боялся, что другие
догадаются о пожаре и не дадут уйти ему, единственному
достойному спасения и жизни.
Мне стало противно, и я тоже ушел из театра, да и не
хотелось мне слишком рано открыть свое инкогнито. На улице я
взглянул в ту сторону неба, где была война,-- там все было
спокойно, и ночные, желтые от огней облака ползли медленно и
спокойно. "Быть может, все это сон и никакой войны нет?" --
подумал я, обманутый спокойствием неба и города.
Но из-за угла выскочил мальчишка, радостно крича: --
Громовое сражение. Огромные потери. Купите телеграмму -- ночную
телеграмму!
У фонаря я прочел ее. Четыре тысячи трупов. В театре было,
вероятно, не более тысячи человек. И всю дорогу я думал: четыре
тысячи трупов.
Теперь мне страшно приходить в мой опустелый дом. Когда я
еще только вкладываю ключ и смотрю на немые, плоские двери, я
уже чувствую все его темные пустые комнаты, по которым пойдет
сейчас, озираясь, человек в шляпе. Я хорошо знаю дорогу, но уже
на лестнице начинаю жечь спички и жгу их, пока найду свечу. В
кабинет брата я теперь не хожу, и он заперт на ключ -- со всем,
что в нем есть. И сплю я в столовой, куда перебрался совсем:
тут спокойнее, и воздух как будто хранит еще следы разговоров,
и смеха, и веселого звона посуды. Иногда я ясно слышу скрипение
сухого пера; и когда ложусь в постель...
ОТРЫВОК ПЯТНАДЦАТЫЙ
...этот нелепый и страшный сон. Точно с мозга моего сняли
костяную покрышку, и, беззащитный, обнаженный, он покорно и
жадно впитывает в себя все ужасы этих кровавых и безумных дней.
Я лежу, сжавшись в комок, и весь помещаюсь на двух аршинах
пространства, а мысль моя обнимает мир. Глазами всех людей я
смотрю и ушами их слушаю; я умираю с убитыми; с теми, кто ранен
и забыт, я тоскую и плачу, и когда из чьего-нибудь тела бежит
кровь, я чувствую боль ран и страдаю. И то, чего не было и что
далеко, я вижу так же ясно, как то, что было и что близко, и
нет предела страданиям обнаженного мозга.
Эти дети, эти маленькие, еще невинные дети. Я видел их на
улице, когда они играли в войну и бегали друг за другом, и
кто-то уж плакал тоненьким детским голосом -- и что-то дрогнуло
во мне от ужаса и отвращения. И я ушел домой, и ночь настала,--
и в огненных грезах, похожих на пожар среди ночи, эти маленькие
еще невинные дети превратились в полчище детей-убийц.
Что-то зловещее горело широким и красным огнем, и в дыму
копошились чудовищные уродцы-дети с головами взрослых убийц.
Они прыгали легко и подвижно, как играющие козлята, и дышали
тяжело, словно больные. Их рты походили на пасти жаб или
лягушек и раскрывались судорожно и широко; за прозрачною кожей
их голых тел угрюмо бежала красная кровь -- и они убивали друг
друга, играя. Они были страшнее всего, что я видел, потому что
они были маленькие и могли проникнуть всюду.
Я смотрел из окна, и один маленький увидел меня, улыбнулся
и взглядом попросился ко мне. -- Я хочу к тебе,-- сказал он. --
Ты убьешь меня.
-- Я хочу к тебе,-- сказал он и побледнел внезапно и
страшно, и начал царапаться вверх по белой стене, как крыса,
совсем как голодная крыса. Он обрывался и пищал, и так быстро
мелькал по стене, что я не мог уследить за его порывистыми,
внезапными движениями.
"Он может пролезть под дверью",-- с ужасом подумал я, и,
точно отгадав мою мысль, он стал узенький и длинный и быстро,
виляя кончиком хвоста, вполз в темную щель под дверью парадного
хода. Но я успел спрятаться под одеяло и слышал, как он,
маленький, ищет меня по темным комнатам, осторожно ступая
крохотными босыми ногами. Очень
медленно, останавливаясь, он приближался к моей комнате и
вошел; и долго я ничего не слыхал, ни движения, ни шороха, как
будто возле моей постели не было никого. И вот под чьей-то
маленькой рукой начал приподниматься край одеяла, и холодный
воздух комнаты коснулся лица моего и груди. Я держал одеяло
крепко, но оно упорно отставало со всех сторон; и вот ногам
моим сразу стало так холодно, как будто они окунулись в воду.
Теперь они лежали беззащитными в холодной темноте комнаты, и он
смотрел на них.
На дворе, за стенами дома, залаяла собака и смолкла, и я
слышал, как забренчала она цепью, убираясь в конуру. А он
смотрел на мои голые ноги и молчал; но я знал, что он здесь,
знал по тому нестерпимому ужасу, который, как смерть, оковывал
меня каменной, могильной неподвижностью. Если бы я мог
крикнуть, я разбудил бы город, весь мир разбудил бы я; но голос
умер во мне, и, не шевелясь, покорно я ощущал движение по моему
телу маленьких холодных рук, подбиравшихся к горлу.
-- Я не могу! -- простонал я, задыхаясь, и проснулся на
одно мгновение, и увидел зоркую темноту ночи, таинственную и
живую, и снова, кажется, заснул...
-- Успокойся! -- сказал мне брат, присаживаясь на кровать,
и кровать скрипнула: так был он тяжел, мертвый.-- Успокойся, ты
видишь это во сне. Это тебе показалось, что тебя душат, а ты
крепко спишь в темных комнатах, где нет никого, а я сижу в моем
кабинете и пишу. Никто из вас не понял, о чем я пишу, и вы
осмеяли меня, как безумца, но теперь я скажу тебе правду. Я
пишу о красном смехе. Ты видишь его?
Что-то огромное, красное, кровавое стояло надо мною и
беззубо смеялось.
-- Это красный смех. Когда земля сходит с ума, она начинает
так смеяться. Ты ведь знаешь, земля сошла с ума. На ней нет ни
цветов, ни песен, она стала круглая, гладкая и красная, как
голова, с которой содрали кожу. Ты видишь ее?
-- Да, вижу. Она смеется.
-- Посмотри, что делается у нее с мозгом. Он красный, как
кровавая каша, и запутался. -- Она кричит.
-- Ей больно. У нее нет ни цветов, ни песен. Теперь давай я
лягу на тебя. -- Мне тяжело, мне страшно. -- Мы мертвые,
ложимся на живых. Тепло тебе?
-- Тепло. -- Хорошо тебе? -- Я умираю. -- Проснись и
крикни. Проснись и крикни. Я ухожу...
ОТРЫВОК ШЕСТНАДЦАТЫЙ
...уже восьмой день продолжается сражение. Оно началось в
прошлую пятницу, и прошли суббота, воскресенье, понедельник,
вторник, среда, четверг, и вновь наступила пятница и прошла,--
а оно все продолжается. Обе армии, сотни тысяч людей стоят друг
против друга, не отступая, непрерывно посылают разрывные
грохочущие снаряды; и каждую минуту живые люди превращаются в
трупы. От грохота, от непрерывного колебания воздуха дрогнуло
само небо и собрало над головой их черные тучи и грозу,-- а они
стоят друг против друга, не отступая, и убивают. Если человек
не поспит трое суток, он становится болен и плохо помнит, а они
не спят уже неделю, и они все сумасшедшие. От этого им не
больно, от этого они не отступают и будут драться, пока не
перебьют всех. Сообщают, что у некоторых частей не хватило
снарядов, и там люди дрались камнями, руками, грызлись, как
собаки. Если остатки этих людей вернутся домой, у них будут
клыки, как у волков,-- но они не вернутся: они сошли с ума и
перебьют всех. Они сошли с ума. В голове их все перевернулось,
и они ничего не понимают: если их резко и быстро повернуть, они
начинают стрелять в своих, думая, что бьют неприятеля.
Странные слухи... Странные слухи, которые передают шепотом,
бледнея от ужаса и диких предчувствий. Брат, брат, слушай, что
рассказывают о красном смехе! Будто бы появились призрачные
отряды, полчища теней, во всем подобных живым. По ночам, когда
обезумевшие люди на минуту забываются сном, или в разгаре
дневного боя, когда самый ясный день становится призраком, они
являются внезапно и стреляют из призрачных пушек, наполняя
воздух призрачным гулом, и люди, живые, но безумные люди,
пораженные внезапностью, бьются насмерть против призрачного
врага, сходят с ума от ужаса, седеют мгновенно и умирают.
Призраки исчезают внезапно, как появились, и наступает тишина,
а на земле валяются новые изуродованные трупы,-- кто их убил?
Ты знаешь, брат: кто их убил?
Когда после двух сражений наступает затишье и враги далеко,
вдруг, темною ночью, раздается одинокий испуганный выстрел. И
все вскакивают, и все стреляют в темноту, и стреляют долго,
целыми часами в безмолвную, безответную темноту. Кого видят они
там? Кто, страшный, являет им свой молчаливый образ, дышащий
ужасом и безумием? Ты знаешь, брат, и я знаю, а люди еще не
знают, но уже чувствуют они и спрашивают, бледнея: отчего так
много сумасшедших -- ведь прежде никогда не было так много
сумасшедших?
-- Ведь прежде никогда не было так много сумасшедших! --
говорят они, бледнея, и им хочется верить, что теперь, как
прежде, и что это мировое насилие над разумом не коснется их
слабого умишка.
-- Ведь дрались же люди и прежде и всегда, и ничего не было
такого? Борьба -- закон жизни,-- говорят они уверенно и
спокойно, а сами бледнеют, а сами ищут глазами врача, а сами
кричат торопливо: -- Воды, скорей стакан воды!
Они охотно стали бы идиотами, эти люди, чтобы только не
слышать, как колышется их разум, как в непосильной борьбе с