Леонид Андреев.
Красный смех
ОТРЫВКИ ИЗ НАЙДЕННОЙ РУКОПИСИ
* ЧАСТЬ 1 *
ОТРЫВОК ПЕРВЫЙ
...безумие и ужас.
Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской
дороге,-- шли десять часов непрерывно, не останавливаясь, не
замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю,
который сплошными массами двигался сзади нас и через три-четыре
часа стирал следы наших ног своими ногами. Стоял зной. Не знаю,
сколько было градусов: сорок, пятьдесят или больше; знаю
только, что он был непрерывен, безнадежно-ровен и глубок.
Солнце было так огромно, так огненно и страшно, как будто земля
приблизилась к нему и скоро сгорит в этом беспощадном огне. И
не смотрели глаза. Маленький, сузившийся зрачок, маленький, как
зернышко мака, тщетно искал тьмы под сенью закрытых век: солнце
пронизывало тонкую оболочку и кровавым светом входило в
измученный мозг. Но все-таки так было лучше, и я долго, быть
может, несколько часов, шел с закрытыми глазами, слыша, как
движется вокруг меня толпа: тяжелый и неровный топот ног,
людских и лошадиных, скрежет железных колес, раздавливающих
мелкий камень, чье-то тяжелое, надорванное дыхание и сухое
чмяканье запекшимися губами. Но слов я не слыхал. Все молчали,
как будто двигалась армия немых, и когда ктонибудь падал, он
падал молча, и другие натыкались на его тело, падали, молча
поднимались и, не оглядываясь, шли дальше,-- как будто эти
немые были также глухи и слепы. Я сам несколько раз натыкался и
падал, и тогда невольно открывал глаза,-- и то, что я видел,
казалось диким вымыслом, тяжелым бредом обезумевшей земли.
Раскаленный воздух дрожал, и беззвучно, точно готовые потечь,
дрожали камни; и дальние ряды людей на завороте, орудия и
лошади отделились от земли и беззвучно, студенисто колыхались
-- точно не живые люди это шли, а армия бесплотных теней.
Огромное, близкое, страшное солнце на каждом стволе ружья, на
каждой металлической бляхе зажгло тысячи маленьких
ослепительных солнц, и они отовсюду, с боков и снизу забирались
в глаза, огненно-белые, острые, как концы добела раскаленных
штыков. А иссушающий, палящий жар проникал в самую глубину
тела, в кости, в мозг, и чудилось порою, что на плечах
покачивается не голова, а какой-то странный и необыкновенный
шар, тяжелый и легкий, чужой и страшный.
И тогда -- и тогда внезапно я вспомнил дом: уголок комнаты,
клочок голубых обоев и запыленный нетронутый графин с водою на
моем столике -- на моем столике, у которого одна ножка короче
двух других и под нее подложен свернутый кусочек бумаги. А в
соседней комнате, и я их не вижу, будто бы находятся жена моя и
сын. Если бы я мог кричать, я закричал бы -- так необыкновенен
был этот простой и мирный образ, этот клочок голубых обоев и
запыленный, нетронутый графин.
Знаю, что я остановился, подняв руки, но кто-то сзади
толкнул меня; я быстро зашагал вперед, раздвигая толпу, куда-то
торопясь, уже не чувствуя ни жара, ни усталости. И я долго шел
так сквозь бесконечные молчаливые ряды, мимо красных,
обожженных затылков, почти касаясь бессильно опущенных горячих
штыков, когда мысль о том, что же я делаю, куда иду так
торопливо -- остановила меня. Так же торопливо я повернул в
сторону, пробился на простор, перелез какой-то овраг и
озабоченно сел на камень, как будто этот шершавый, горячий
камень был целью всех моих стремлений.
И тут впервые я почувствовал это. Я ясно увидел, что эти
люди, молчаливо шагающие в солнечном блеске, омертвевшие от
усталости и зноя, качающиеся и падающие,-- что это безумные.
Они не знают, куда они идут, они не знают, зачем это солнце,
они ничего не знают. У них не голова на плечах, а странные и
страшные шары. Вот один, как и я, торопливо пробирается сквозь
ряды и падает; вот другой, третий. Вот поднялась над толпою
голова лошади с красными безумными глазами и широко оскаленным
ртом, только намекающим на какой-то страшный и необыкновенный
крик, поднялась, упала, и в этом месте на минуту сгущается
народ, приостанавливается, слышны хриплые, глухие голоса,
короткий выстрел, и потом снова молчаливое, бесконечное
движение. Уже час сижу я на этом камне, а мимо меня все идут, и
все так же дрожит земля, и воздух, и дальние призрачные ряды.
Меня снова пронизывает иссушающий зной, и я уже не помню того,
что представилось мне на секунду, а мимо меня все идут, идут, и
я не понимаю, кто это. Час тому назад я был один на этом камне,
а теперь уже собралась вокруг меня кучка серых людей: одни
лежат и неподвижны, быть может, умерли; другие сидят и
остолбенело смотрят на проходящих, как и я. У одних есть ружья,
и они похожи на солдат; другие раздеты почти догола, и кожа на
теле так багрово-красна, что на нее не хочется смотреть.
Недалеко от меня лежит кто-то голой спиной кверху. По тому, как
равнодушно уперся он лицом в острый и горячий камень, по
белизне ладони опрокинутой руки видно, что он мертв, но спина
его красна, точно у живого, и только легкий желтоватый налет,
как в копченом мясе, говорит о смерти. Мне хочется отодвинуться
от него, но нет сил, и, покачиваясь, я смотрю на бесконечно
идущие, призрачные покачивающиеся ряды. По состоянию моей
головы я знаю, что и у меня сейчас будет солнечный удар, но жду
этого спокойно, как во сне, где смерть является только этапом
на пути чудесных и запутанных видений.
И я вижу, как из толпы выделяется солдат и решительно
направляется в нашу сторону. На минуту он пропадает во рву, а
когда вылезает оттуда и снова идет, шаги его нетверды, и что-то
последнее чувствуется в его попытках собрать свое
разбрасывающееся тело. Он идет так прямо на меня, что сквозь
тяжелую дрему, охватившую мозг, я пугаюсь и спрашиваю: -- Чего
тебе?
Он останавливается, как будто ждал только слова, и стоит
огромный, бородатый, с разорванным воротом. Ружья у него нет,
штаны держатся на одной пуговице, и сквозь прореху видно белое
тело. Руки и ноги его разбросаны, и он, видимо, старается
собрать их, но не может: сведет руки, и они тотчас распадутся.
-- Ты что? Ты лучше сядь,-- говорю я. Но он стоит, безуспешно
подбираясь, молчит и смотрит на меня. И я невольно поднимаюсь с
камня и, шатаясь, смотрю в его глаза -- и вижу в них бездну
ужаса и безумия. У всех зрачки сужены,-- а у него расплылись
они во весь глаз: какое море огня должен видеть он сквозь эти
огромные черные окна! Быть может, мне показалось, быть может, в
его взгляде была только смерть,-- но нет, я не ошибаюсь: в этих
черных, бездонных зрачках, обведенных узеньким оранжевым
кружком, как у птиц, было больше, чем смерть, больше, чем ужас
смерти.
-- Уходи! -- кричу я, отступая.-- Уходи! И как будто он
ждал только слова -- он падает на меня, сбивая меня с ног, все
такой же огромный, разбросанный и безгласный. Я с содроганием
освобождаю придавленные ноги, вскакиваю и хочу бежать --
куда-то в сторону от людей, в солнечную, безлюдную, дрожащую
даль, когда слева, на вершине, бухает выстрел и за ним
немедленно, как эхо, два других. Где-то, над головою, с
радостным, многоголосым визгом, криком и воем проносится
граната. Нас обошли!
Нет уже более смертоносной жары, ни этого страха, ни
усталости. Мысли мои ясны, представления отчетливы и резки;
когда, запыхавшись, я подбегаю к выстраивающимся рядам, я вижу
просветлевшие, как будто радостные лица, слышу хриплые, но
громкие голоса, приказания, шутки. Солнце точно взобралось
выше, чтобы не мешать, потускнело, притихло -- и снова с
радостным визгом, как ведьма, резнула воздух граната. Я
подошел.
ОТРЫВОК ВТОРОЙ
...почти все лошади и прислуга. На восьмой батарее так же.
На нашей, двенадцатой, к концу третьего дня осталось только три
орудия,-- остальные подбиты,-- шесть человек прислуги и один
офицер -- я. Уже двадцать часов мы не спали и ничего не ели,
трое суток сатанинский грохот и визг окутывал нас тучей
безумия, отделял нас от земли, от неба, от своих,-- и мы,
живые, бродили -- как лунатики. Мертвые, те лежали спокойно, а
мы двигались, делали свое дело, говорили и даже смеялись, и
были -- как лунатики. Движения наши были уверенны и быстры,
приказания ясны, исполнение точно,-- но если бы внезапно
спросить каждого, кто он, он едва ли бы нашел ответ в
затемненном мозгу. Как во сне, все лица казались давно
знакомыми, и все, что происходило, казалось также давно
знакомым, понятным, уже бывшим когда-то; а когда я начинал
пристально вглядываться в какое-нибудь лицо или в орудие, или
слушал грохот,-- все поражало меня своей новизною и бесконечной
загадочностью. Ночь наступала незаметно, и не успевали мы
увидеть ее и изумиться, откуда она взялась, как уже снова
горело над нами солнце. И только от приходивших на батарею мы
узнавали, что бой вступает в третьи сутки, и тотчас же забывали
об этом: нам чудилось, что это идет все один бесконечный,
безначальный день, то темный, то яркий, но одинаково
непонятный, одинаково слепой. И никто из нас не боялся смерти,
так как никто не понимал, что такое смерть.
На третью или на четвертую ночь, я не помню, на одну минуту
я прилег за бруствером, и, как только закрыл глаза, в них
вступил тот же знакомый и необыкновенный образ: клочок голубых
обоев и нетронутый запыленный графин на моем столике. А в
соседней комнате -- и я их не вижу -- находятся будто бы жена
моя и сын. Но только теперь на столе горела лампа с зеленым
колпаком, значит, был вечер или ночь. Образ остановился
неподвижно, и я долго и очень спокойно, очень внимательно
рассматривал, как играет огонь в хрустале графина, разглядывал
обои и думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему пора спать.
Потом опять разглядывал обои, все эти завитки, серебристые
цветы, какие-то решетки и трубы,-- я никогда не думал, что так
хорошо знаю свою комнату. Иногда я открывал глаза и видел
черное небо с какими-то красивыми огнистыми полосами, и снова
закрывал их, и снова разглядывал обои, блестящий графин, и
думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему надо спать. Раз
недалеко от меня разорвалась граната, колыхнув чем-то мои ноги,
и кто-то крикнул громко, громче самого взрыва, и я подумал:
"Кто-то убит!" -- но не поднялся и не оторвал глаз от
голубеньких обоев и графина.
Потом я встал, ходил, распоряжался, глядел в лица, наводил
прицел, а сам все думал: отчего не спит сын? Раз спросил об
этом у ездового, и он долго и подробно объяснял мне что-то, и
оба мы кивали головами. И он смеялся, а левая бровь у него
дергалась, и глаз хитро подмаргивал на кого-то сзади. А сзади
видны были подошвы чьих-то ног -- и больше ничего.
В это время было уже светло, и вдруг -- капнул дождь. Дождь
-- как у нас, самые обыкновенные капельки воды. Он был так
неожидан и неуместен, и мы все так испугались промокнуть, что
бросили орудия, перестали стрелять и начали прятаться куда
попало. Ездовой, с которым мы только что говорили, полез под
лафет и прикорнул там, хотя его могли каждую минуту задавить,
толстый фейерверке? стал зачем-то раздевать убитого, а я
заметался по батарее и что-то искал -- плащ, не то зонтик. И
сразу на всем огромном пространстве, где капнул дождь из
набежавшей тучи, наступила необыкновенная тишина. Запоздало
взвизгнула и разорвалась шрапнель, и тихо стало,-- так тихо,
что слышно было, как сопит толстый фейерверке? и стукают по
камню и по орудиям капельки дождя. И этот тихий и дробный стук,