не было и в министерских и парламентских сферах, где в 40-е
годы сохранялись порядки, заведенные Уолполом; никто не думал
здесь о давно назревших реформах, а в результате постоянных
смен должностей и назначений еще более усилились интриги и
распри.
В полном охлаждении к Честерфилду короля Георга II немалую
роль сыграло одно обстоятельство личной жизни графа, которое
король никогда ему простить не мог. В сентябре 1733 года, после
возвращения из своей миссии в Голландии, Честерфилд женился на
Мелюзине фон Шуленбург, номинально племяннице, но на самом деле
дочери графини Эренгарды фон Шуленбург, любовницы Георга I,
возведенной им в сан герцогини Кендал; в Англии хорошо знали,
хотя и скрывали, что Мелюзина фон Шуленбург была дочерью Георга
I и, следовательно, могла считать себя сводной сестрой Георга
II. Это и объясняет в известной мере настороженность короля к
Честерфилду, который фактически, после своей женитьбы на
Мелюзине, мог считать себя "свойственником" королевского дома.
Труднее понять, что руководило Честерфилдом, когда он вступил в
этот брак; значение могли здесь иметь и материальные
соображения, и политические замыслы; возможно также, что этот
шаг должен был, по его мнению, несколько приглушить слишком
распространившиеся в обществе толки о его скандальных любовных
похождениях в Голландии. Во всяком случае, это был довольно
странный брак, в котором расчет был на первом месте; чувство
любви, вероятно, отсутствовало у обоих супругов. Имя жены редко
встречается в письмах Честерфилда; чаще всего они и жили
раздельно, в двух особых домах на Гросвенор-сквер... "Герцогиня
Кендал умерла восьмидесяти пяти лет от роду,--писал Горес
Уолпол в 1743 году;--ее богатство огромно, но я предполагаю,
что лорд Честерфилд из него ничего не получит, оно достанется
его жене". Возможно, что среди наследников покойной герцогини
находился тогда и сам король, отличавшийся, как известно,
чрезвычайной скупостью, и это еще более способствовало его
враждебности к Честерфилду.
Последний прилив деловой активности в своей
административной и политической деятельности Честерфилд пережил
в середине 40-х годов. В 1744 году он ездил в Гаагу с очередным
дипломатическим поручением, вслед за тем получил назначение на
пост наместника Ирландии. Он уехал в Дублин с женой и провел
там около года (с мая 1745 года), оставив по себе добрую память
как просвещенный и гуманный начальник. Биографы Честерфилда,
может быть, даже преувеличивают значение этого, в сущности
короткого, пребывания его в Ирландии, утверждая, например, что
это был лучший период в его деятельности и что, если бы он даже
ничего не сделал на всех других поприщах, времени, проведенного
им в этой стране, было бы достаточно, чтобы признать в
Честерфилде одного из самых способных и блестящих людей того
века. Тем не менее следует признать, что Честерфилд мало
походил на других представителей английской власти в Ирландии,
подкупая ирландцев мягкостью и остроумием и обезоруживая
фанатиков своей веротерпимостью. Недаром о его дублинской жизни
ходило множество анекдотов, закрепленных в периодической печати
и мемуарах той поры. Однако эта довольно безмятежная жизнь
внезапно была прервана вызовом в Лондон для назначения на еще
более высокий пост -- государственного секретаря. В декабре
1746 года Честерфилд писал своей парижской приятельнице
Монконсейль: "Вот я и лишился своего почетного и доходного
поста, обязанности, связанные с ним, не отнимали у меня слишком
много времени от того. которое я люблю отдавать сладостям жизни
в обществе или даже лености. . . У меня были и сан, и досуг,
тогда как сейчас я чувствую себя водворенным на некий публичный
пьедестал..., хотя моя фигура, как вы хорошо знаете, ни в коем
случае не может быть названа колоссальной и не будет в силах
удержаться, подавленная к тому же и работой, и недугами моего
тела, и слабыми силами рассудка. Стоит ли меня с этим
поздравлять и не заслуживаю ли я сожаления?". В этом
автопризнании, наряду с несомненным кокетством, чувствуется
уже, хотя и несколько приглушенная, усталость и своего рода
разочарование. Сходные настроения проскальзывали и в других его
письмах этого времени. Неудивительно, что при подобных
обстоятельствах он вскоре добился отставки, которая и была
принята в начале февраля 1748 года. В последующие годы имя
Честерфилда все реже встречалось в анналах английской
политической жизни; он все более замыкался в себе.
В 1751 году Честерфилд напомнил о себе, когда по его
предложению и при его поддержке в Англии была осуществлена
реформа календаря. Несколько лет спустя (в 1755 году) широкий
общественный резонанс получила ссора с Честерфилдом знаменитого
д-ра Джонсона, в которой, впрочем, остается много неясного;
хотя эта ссора подняла очень злободневный вопрос о литературном
меценатстве, но позиции обоих споривших все еще вызывают новые
разъяснения, притом далеко не в пользу д-ра Джонсона. Публичная
полемика была не во вкусе Честерфилда;
он предпочитал ей спокойные и неторопливые беседы в
собственном кабинете.
"Мое единственное развлечение составляет мой новый дом,
который ныне приобретает некую форму, как внутри, так и
снаружи",--писал Честерфилд одному из своих друзей (22 сентября
1747 года) незадолго до своей отставки.
Дом, о котором здесь идет речь, действительно выстроен
Честерфил-дом в 1747 году по его собственному вкусу. Это был
большой особняк на одной из уэстендских улиц (South-Audley
Street), неподалеку от Гросвенор-сквера. Постройка здания,
тянувшаяся довольно долго, действительно развлекала
Честерфилда; он старался войти во все детали его отделки и
убранства и несколько раз описывал свой дом в письмах к
друзьям. Наружный вид его отличался изящной простотой; внутри
он очень походил на парижские особняки времен регентства. В
середине расположены были гостиная и библиотека, окна которой
выходили в тенистый сад; в библиотеке над шкафами висели
портреты, а еще выше больших все еще вызывают новые
разъяснения, притом далеко не в пользу д-ра Джонсона. Публичная
полемика была не во вкусе Честерфилда;
он предпочитал ей спокойные и неторопливые беседы в
собственном кабинете.
"Мое единственное развлечение составляет мой новый дом,
который ныне приобретает некую форму, как внутри, так и
снаружи",--писал Честерфилд одному из своих друзей (22 сентября
1747 года) незадолго до своей отставки.
Дом, о котором здесь идет речь, действительно выстроен
Честерфилдом в 1747 году по его собственному вкусу. Это был
большой особняк на одной из уастендских улиц (South-Audley
Street), неподалеку от Гросвенор-сквера.7 Постройка здания,
тянувшаяся довольно долго, действительно развлекала
Честерфилда; он старался войти во все детали его отделки и
убранства и несколько раз описывал свой дом в письмах к
друзьям. Наружный вид его отличался изящной простотой; внутри
он очень походил на парижские особняки времен регентства. В
середине расположены были гостиная и библиотека, окна которой
выходили в тенистый сад; в библиотеке над шкафами висели
портреты, а еще выше большими золотыми буквами, во всю длину
стены, сделана была латинская надпись, перефразирующая стихи из
сатиры Горация (II, 4):
То благодаря книгам древних, то благодаря сну и часам
праздности Вкушаю я сладостное забвение житейских забот.
Это были девизы, которым он хотел следовать. Честерфилд
чувствовал себя хорошо только в уединении своего уютного дома,
среди книг древних мыслителей и предметов античного искусства
из мрамора и бронзы, расставленных на каминах, консолях, на
столиках с выгнутыми ножками. Здесь, на покое, Честерфилд и
прожил последние десятилетия своей жизни, здесь принимал он
своих друзей, здесь написаны были лучшие из его писем к сыну.
5
Маленький Филип Стенхоп, родившийся в 1732 году,
воспитывался вдали от отца. Вероятно, Честерфилд и видел его
редко, даже в ту пору, когда ребенок жил еще в Лондоне, вместе
с матерью. Однако отец взял на себя материальные заботы о
воспитании сына, сам подыскал ему хороших учителей и со все
возрастающим вниманием начал следить за тем, как он рос и
развивался. Мы никогда не будем знать в точности, когда именно
и при каких обстоятельствах нежная привязанность Честерфилда к
сыну превратилась в любовь, а затем и в настоящую страсть:
всеми этими ощущениями он никогда и ни с кем н'е делился. Но
многое угадывается между строк его многочисленных писем, и мы
до известной степени можем представить себе из них, как шло в
нем развитие сильного отцовского чувства. Это чувство было
сложным, и оттенки его менялись в зависимости от возраста сына;
к первоначально возникшей нежности постепенно примешивалось
чувство ответственности и сильная привязанность приобретала все
более трагический колорит, когда Честерфилд думал о судьбе
ребенка, уготованной ему обстоятельствами его рождения. Любовь
к сыну возрастала одновременно с упреками отца себе самому,
которые приходилось скрывать от других, и разгоралась тем
сильнее чем более отчетливыми становились житейские просчеты и
неудачи сына, в которых никто не в силах был ему помочь. Вместе
с тем менялись и самые задачи писем, которые Честерфилд писал
Филипу почти ежедневно, в течение многих лет.
Он начал их писать в ту пору, когда Стенхопу не
исполнилось еще десяти лет, сочиняя их на трех языках, -- кроме
английского, также по-французски и по-латыни, -- чтобы даже от
их простого чтения могла проистекать дополнительная учебная
польза. Это был педагогический эксперимент, в котором наставник
сначала чувствовался сильнее, чем отец, они теплы и сердечны,
но главное в них--тот учебный материал, который втиснут в
письма в изобилии, если не с чрезмерностью. Речь идет о
географии, мифологии, древней истории. Начиная свою переписку,
Честерфилд безусловно вспоминал собственные отроческие годы и,
по-видимому, старался избежать недостатков тогдашней
воспитательной системы, испытанных им на себе самом. Но
традиция была слишком сильна, и Честерфилд невольно делал те же
ошибки, например тогда, когда мальчику, мечтавшему о привольных
играх на воздухе, педантически объяснял не слишком
увлекательные для его возраста вещи, -- чем славились Цицерон и
Демосфен, что называется "филиппикой", кто такие Ромул и Рем
или где жили похищенные сабинянки.
Но постепенно письма становятся искреннее, интимнее,
касаются более личных вещей, вкусов или поведения; иногда они
достигают настоящей лирической вдохновенности и озабоченности,
в особенности с тех пор, как привычное обращение писем первых
лет "Милый мой мальчик" (Dear Boy) сменяется другим: "Дорогой
друг" (Dear Friend). Это происходит в конце сороковых годов; в
одном из более поздних писем (21 января 1751 года) Честерфилд
пишет сыну, почти достигшему уже двадцатилетнего возраста: "И
ты и я должны теперь писать друг Другу как друзья и с полной
откровенностью".
Советы и наставления, которые Честерфилд с этих пор давал
юноше, становились все более серьезными, настойчивыми и
пространными; они касались порой как будто мелочей, частностей,
не стоивших обсуждения, словно писались отцом только для того,
чтобы создать иллюзию действительной и оживленной беседы с
сыном, находившимся за морем, в Германии или Франции.
Временами, однако, эта беседа была посвящена несколько вольным
и опасным, хотя и столь же непринужденно изложенным советам,