как следует юноше держаться в обществе, и из писем данного рода
могло даже создаться впечатление, что отец учил сына вещам,
которые противоречат не только педагогическим нормам, но и
элементарной этике. Именно в этом Честерфилда упрекали
ригористы XIX века. Но такое впечатление было, конечно, и не
историческим, и просто ошибочным. В письмах нет ничего, что
противостояло бы просветительскому мировоззрению--идеалам
добра, справедливости и добродетели; напротив, они всегда стоят
на первом плане и везде получают искреннюю защиту и
красноречивое прославление. Если же иногда отец отходил от
своих неотступных и даже назойливых предписаний и строгих
правил, допускал слабости, оправдывал их или потакал им, то это
происходило и от любви к сыну, и от слишком большой тревоги за
его будущее Лучше многих других отец знал подлинную цену
человеческих связей и отношений в том обществе, в котором он
предназначал сыну играть не последнюю роль;
Честерфилд по собственному опыту представлял себе, сколь
многое зависело здесь не столько от общих декларированных
принципов, сколько именно от отступлений от них, когда посвящал
Стенхопа в маленькие тайны кодекса светских правил, в
свойственные им традиционные хитрости и уловки, без которых
никто не мог обойтись.
Сохранить просветительские взгляды и суметь стать
полноправным представителем светского общества, неотличимым от
других, -- такова была в сущности противоречивая и невыполнимая
задача, которую отец поставил перед своим сыном: надо было
бороться за передовое мировоззрение, сохраняя при этом все
старые предрассудки и давно изжившие себя традиции. Честерфилду
все время казалось, что ее не удается достигнуть только потому,
что Филип недостаточно внимателен к его наставлениям. Но дело
было в другом--сыну сильно мешала тайна его рождения, которую
ни от кого не удавалось скрыть. Чем лучше понимал это отец, тем
упорнее становились его усилия добиться для сына лучшей
участи-- вопреки всем препятствиям и непрерывно воздвигавшимся
на этом пути преградам. Это приводило к тому, что Честерфилд,
может быть и сам того не желая, непрерывно срывал маску с того
лицемерного общества, к которому принадлежал сам по своему
рождению и воспитанию, в котором его сыну придется жить и с
пороками которого ему необходимо будет считаться.
Честерфилд готовил Стенхопа к дипломатической
деятельности, но ни влияние отца в правительственных кругах, ни
его связи не могли оказать Филипу действенной помощи. Карьера
молодого человека была цепью почти непрерывных разочарований,
несмотря на помощь, которую пытались ему оказать влиятельные
друзья отца. Сначала он находился в Брюсселе, двумя годами
позднее (1753) герцог Ньюкасл прилагал усилия доставить
Стенхопу назначение в Вену резидентом при австрийском дворе, но
король Георг II наотрез отказал ему в этом. В 1754 году Филип
Стенхоп, идя по стопам отца, и с его несомненным содействием,
вступил в парламент, но его первая речь провалилась; в 1757
году он получил назначение на дипломатическую должность в
Гамбург. Честерфилд не оставлял дальнейших хлопот. Сохранилось
сравнительно недавно опубликованное письмо его к королевскому
фавориту, графу Бату (Earl of But), где под любезными и
изысканными фразами явственно звучит глубокое огорчение отца по
поводу бесплодности его усилий помочь сыну, которого двор
отвергал столь же упорно, сколь настойчиво его предлагали;
"Я весьма чувствительно отношусь к одному из тех
ответственных возражений, которое выдвинуто было против него,
-- писал Честерфилд. -- я имею в виду его рождение, но,
рассуждая по справедливости и беспристрастно, -- и стыд, и вина
мои, -- а не его".2 Это горькое позднее признание оправдывает
полностью все то, что в письмах могло бы показаться
безнравственным или легкомысленным. Письма представляют собой
не мертвый свод выдуманных правил, предназначенных для
подражания; это прежде всего человеческий документ, написанный
сильно и ярко, от чистого сердца.
Лишь зная подоплеку и обстоятельства, их вызвавшие, мы
сможем понять ту трагедию, которую пережил Честерфилд и которая
оборвала эту переписку в 1768 году. Филип Стенхоп был, наконец,
назначен специальным посланником (Envoy Extraordinary) в
Дрезден. Видевшие его там люди находили, что он не мог
похвастаться ни образованием, ни изяществом манер, хотя и был
человеком вполне добропорядочным; Дж. Босуэллу он показался,
например, "молодым человеком хорошего поведения", но достаточно
заурядным. Очевидно, он не оправдывал тех больших усилий и того
чрезмерного внимания, которое уделял ему отец; к тому же
тяжелая болезнь непрерывно подтачивала его силы. Развязка
наступила быстро. Стенхоп умер от чахотки тридцати шести лет от
роду, на юге Франции, в Авиньоне, куда отправился из-за резкого
ухудшения здоровья.
Смерть его была неожиданным ударом для отца, -- даже
двойным. Он ничего не знал об опасности, не подозревал о
близости трагической кончины, но он не знал также, что сын был
давно женат и являлся отцом двоих детей. Трагедия для
Честерфилда заключалась не в том, что он неожиданно обрел
невестку и внуков, существование которых было тщательно от него
скрыто; однако эта семья объяснила Честерфилду, почему его сын,
из которого он хотел сделать светского человека и дипломата,
оказался настолько невосприимчивым к самым заветным из его
наставлений: он вел свою собственную жизнь, создавая ее не по
отцовским советам, а по собственным побуждениям и пристрастиям,
таясь и ни разу не признавшись в том, что очень далек от всего,
о чем мечтал для него отец. Они вели совершенно раздельное
существование; их интересы не совпадали; словно отец писал в
пустое пространство, создав себе искусственный воображаемый
образ сына, мало похожий на действительного адресата писем. Тем
не менее горе старика было велико и утрата чувствительна.
Вдова сына, Юджиния Стенхон, была, вероятно, первой из
тех, кто оценил письма Честерфилда к ее мужу как литературный
памятник, заслуживающий опубликования, хотя при этом могли
сыграть свою роль и материальные соображения; но она безусловно
поняла, что письма имеют историческую ценность, и, несмотря на
многие трудности, все же опубликовала их в 1774 году. Уже в
XVIII веке они переросли значение примечательного документа
семейного архива. Их и следует рассматривать не только как
случайно отыскавшиеся подлинные письма, адресованные реальному
лицу, но и как цельное эпистолярное собрание, подчиненное
единому замыслу и имеющее все признаки того жанра, от которого
эта книга зависела при своем возникновении и в ряду образцов
которого она должна была занять свое место.
Родительские письма к сыну -- один из весьма
распространенных жанров в мировой литературе. И в Византии, и
на Западе, и в Древней Руси этим жанром пользовались охотно для
изложения моральных правил, прежде всего потому, что видели в
нем одно из средств придать этим правилам внушительность и
своего рода непререкаемость: отцовский авторитет в средние века
везде представлялся всесильным. Образцом для многих ранних
подобных произведений служили наставления сыну в так называемых
"Притчах Соломоновых". "Поучения отца к сыну" были популярны в
течение нескольких веков во всех литературах Западной Европы.
Но Честерфилд был сыном другого века, и источники "Писем", хотя
они и воспроизводят традиционную рамку, естественно, были
другие. Их ищут с полным основанием в целой серии таких
трактатов, которые имели в виду воспитательно-образовательные
цели для детей дворянского круга, вроде называемых самим
Честерфилдом "Искусства нравиться в разговоре" или знаменитой
книги о придворном испанского Моралиста XVII века Балтасара
Грасиана, в английском переводе озаглавленной "Совершенный
джентльмен". Был Честерфилду хорошо знаком и трактат Локка о
воспитании: в 1748 году он послал Филипу Стенхопу экземпляр
этого трактата с рядом отчеркнутых мест, предлагая над ними
"поразмыслить". Для Честерфилда в особенности была важна идея
Локка об отсутствии врожденных идей, о том, что человека
отличают от другого не происхождение, но только образование и
воспитание; Честерфилд следовал Локку также в понимании труда
как назначения человеческой деятельности и как одного из лучших
воспитательных средств. В письмах Честерфилда попутно
встречается так много оригинальных и самостоятельных наблюдении
о воспитании, что была сделана попытка свести их в некую особую
педагогическую систему. Конечно, "Письма" имеют свое значение
для истории развития западноевропейской, особенно английской,
педагогической мысли. Но для нас этот памятник шире и важнее: в
известной мере они оправдывают данное Герценом определение
писем как документов эпохи, в которых "запеклась кровь"
современных им событий, они дают нам возможность представить
себе время, когда они писались, с наибольшим приближением к
реальности прошлого.
Нас поражает многое в этих письмах с точки зрения
читателей иной среды и эпохи, но мы прекрасно понимаем, что это
книга незаурядная и что она получает вневременный интерес
именно потому, что является превосходным отображением эпохи,
которой она порождена. Зоркий и вдумчивый наблюдатель, человек
большого вкуса и редкой начитанности, Честерфилд был наделен
также литературным талантом и даром живого рассказа, считаясь у
современников выдающимся стилистом и мастером эпистолярного
жанра. Это признавали за ним все, знавшие его лично или
состоявшие с ним в переписке. Человек, строго судивший свое
время, знаток всех стран Европы, провидевший неизбежность
революции именно во Франции в конце XVIII века, Честерфилд был,
конечно, весьма интересным историком и мыслителем. Может быть,
лучше других сумел это оценить один из самых старых его друзей,
Вольтер, писавший ему 24 октября 1771 года: "Вашу философию
никогда не тревожили химеры, которые иной раз вносят беспорядок
в головы довольно умных людей. Вы никогда и ни с какой стороны
не были сами обманщиком и не позволяли обмануть себя другим, а
я считаю это очень редким достоинством, помогающим человеку
достичь того подобия счастья, которым мы можем насладиться в
нашей короткой жизни".
6
В начале 70-х годов Честерфилд едва ли мог считать себя
счастливым. Смерть сына была тяжелым горем, но и его
собственное здоровье давно уже пошатнулось. Еще в начале 50-х
годов он начал чувствовать признаки надвигающейся глухоты. К
1755 году она настолько увеличилась, что он вынужден был вовсе
отказаться от какой-либо общественной деятельности. Когда
однажды Честерфилд пожаловался Вольтеру, что его глухота стала
полной, Вольтер со свойственной ему остротой ответил на это,
что он надеется на хороший желудок милорда, так как "желудок
стоит не меньше двух ушей".' Но это была всего лишь шутка,
которая не могла утешить больного. Другой француз, Жан Батист
Сюар (Suard), вспоминал, что, находясь в Лондоне, он
представлен был Честерфилду в последние годы его жизни д-ром
Мэти. "К сожалению, мы избрали для этого мало благоприятный
момент. Утром он очень страдал. Его глухота, которая
усиливается с каждым днем, нередко делает его угрюмым и
препятствует желанию нравиться, которое никогда его не
оставляет. "Очень печально быть глухим, -- сказал он сам, --
когда можно было бы получить большое удовольствие от того,