добиться, и всегда останавливал работу, уже зная, что должно произойти
дальше. Это давало мне разгон на завтра. Но иногда, принимаясь за новый
рассказ и никак не находя начала, я садился перед камином, выжимал сок из
кожуры мелких апельсинов прямо в огонь и смотрел на голубые вспышки пламени.
Или стоял у окна, глядел на крыши Парижа и думал: "Не волнуйся. Ты писал
прежде, напишешь и теперь. Тебе надо написать только одну настоящую фразу.
Самую настоящую, какую ты знаешь". И в конце концов я писал настоящую фразу,
а за ней уже шло все остальное. Тогда это было легко, потому что всегда из
виденного, слышанного, пережитого всплывала одна настоящая фраза. Если же я
старался писать изысканно и витиевато, как некоторые авторы, то убеждался,
что могу безболезненно вычеркнуть все эти украшения, выбросить их и начать
повествование с настоящей, простой фразы, которую я уже написал. Работая в
своем номере наверху, я решил, что напишу по рассказу обо всем, что знаю. Я
старался придерживаться этого правила всегда, когда писал, и зто очень
дисциплинировало.
В этом номере я, кроме того, научился еще одному: не думать, о чем я
пишу, с той минуты, как прекращал работу, и до той минуты, пока на следующий
день не начинал писать снова. Таким образом, мое подсознание продолжало
работать над рассказом -- но при этом я мог слушать других, все примечать,
узнавать что-то новое, а чтобы отогнать мысли о работе -- читать. Спускаться
по лестнице, зная, что хорошо поработал,-- а для этого нужна была удача и
дисциплина,-- было очень приятно: теперь я могу идти по Парижу, куда захочу.
Если я возвращался, кончив работу, не поздно, то старался выйти
какой-нибудь улочкой к Люксембургскому саду и, пройдя через сад, заходил в
Люксембургский музей, где тогда находились великолепные картины
импрессионистов, большинство которых теперь находится в Лувре и в "Зале для
игры в мяч". Я ходил туда почти каждый день из-за Сезанна и чтобы посмотреть
полотна Мане и Моне, а также других импрессионистов, с которыми впервые
познакомятся в Институте искусств в Чикаго. Живопись Сезанна учила меня
тому, что одних настоящих простых фраз мало, чтобы придать рассказу ту
объемность и глубину, какой я пытался достичь. Я учился у него очень
многому, но не мог бы внятно объяснить, чему именно. Кроме того, это тайна.
А в сумрачные дни, когда в Люксембургском музее было темно, я шел через сад
и заходил в квартиру-студию на улицу Флерюс, 27, где жила Гертруда Стайн.
Мисс Стайн жила вместе с приятельницей, и когда мы с женой пришли к ним
в первый раз, они приняли нас очень сердечно и дружелюбно, и нам очень
понравилась большая студия с великолепными картинами. Она напоминала лучшие
залы самых знаменитых музеев, только здесь был большой камин, и было тепло и
уютно, и вас угощали вкусными вещами, и чаем, и натуральными наливками из
красных и желтых слив или лесной малины. Эти ароматные бесцветные напитки
подавались в хрустальных графинах и разливались в маленькие рюмки, и каждая
наливка -- quetsche, mirabelle или framboise -- отдавала на вкус теми
ягодами, из которых была сделана, приятно обжигала язык и согревала вас, и
вызывала желание поговорить.
Мисс Стайн была крупная женщина -- не очень высокая, но ширококостная.
У нее были прекрасные глаза и волевое лицо немецкой еврейки, которое могло
быть и лицом уроженки Фриули, и вообще она напоминала мне крестьянку с
севера Италии и одеждой, и выразительным, подвижным лицом, и красивыми,
пышными и непокорными волосами, которые она зачесывала кверху так же, как,
верно, делала еще в коллеже. Она говорила без умолку и поначалу о разных
людях и странах.
Ее приятельница обладала приятным голосом, была маленького роста, очень
смуглая, с крючковатым носом и волосами, подстриженными, как у Жанны д'Арк
на иллюстрациях Бутэ де Монвиля. Она что-то вышивала, когда мы пришли, и,
продолжая вышивать, успевала угощать нас, а кроме того, занимала мою жену
разговором. Она разговаривала с ней, прислушивалась к тому, что говорили мы,
и часто вмешивалась в нашу беседу. Позже она объяснила мне, что всегда
разговаривает с женами. Жен гостей, как почувствовали мы с Хэдди, здесь
только терпели. Но нам понравились мисс Стайн и ее подруга, хотя подруга
была не из очень приятных. Картины, пирожные и наливки были по-настоящему
хороши. Нам казалось, что мы тоже нравимся обеим женщинам, они обходились с
нами,- словно с хорошими, воспитанными и подающими надежды детьми, и я
чувствовал, что они прощают нам даже то, что мы любим друг друга и женаты --
время все уладит,-- и когда моя жена пригласила их на чай, они приняли
приглашение.
Когда они пришли, мы как будто понравились им еще больше; но, возможно,
это объяснялось теснотой нашей квартиры, где мы все оказались гораздо ближе
друг к другу. Мисс Стайн села на маграц, служивший нам постелью, попросила
показать ей мои рассказы и сказала, что они ей нравятся все, за исключением
"У нас в Мичигане".
-- Рассказ хорош,-- сказала она.-- Несомненно, хорош. Но он
inaccrochable. То есть что-то вроде картины, которую художник написал, но не
может выставить, и никто ее не купит, так как дома ее тоже нельзя повесить.
-- Ну, а если рассказ вполне пристойный, просто в нем употреблены
слова, которые употребляют люди? И если только эти слова делают рассказ
правдивым, и без них нельзя обойтись? Ими необходимо пользоваться.
-- Вы ничего не поняли,-- сказала она.-- Не следует писать вещей
inaccrochable. В этом нет никакого смысла. Это неправильно и глупо.
Она сказала, что хочет печататься в "Атлантик мансли" и добьется этого.
А я, по ее словам, еще не настолько хороший писатель, чтобы печататься в
этом журнале или в "Сатердей ивнинг пост", хотя, возможно, я писатель нового
типа, со своей манерой, но прежде всего я должен помнить, что нельзя писать
рассказы inaccrochable. Я не пытался с ней спорить и не стал повторять, как
я строю диалог. Это мое личное дело. Но слушать ее было интересно. В тот
вечер она, кроме того, объяснила нам, как следует, картины.
-- Надо покупать либо одежду, либо картины,-- сказала она.-- Вот и все.
Никто, кроме очень богатых людей, не может позволить себе и той другое. Не
придавайте большого значения одежде, а главное, не гонитесь за модой,
покупайте прочные и удобные вещи, и тогда у вас останутся деньги на картины.
-- Но даже если я никогда больше не буду покупать себе одежду,--
возразил я,-- все равно у меня не хватит денег, чтобы купить те картины
Пикассо, которые мне нравятся.
-- Да, для вас он недоступен. Вам придется покупать картины людей
вашего возраста, одного с вами военного призыва. Вы с ними познакомитесь. Вы
встретите их в своем квартале. Всегда есть хорошие, серьезные новые
художники. Но, говоря об одежде, я имела в виду не столько вас, сколько вашу
.жену. Дорого стоят как раз женские туалеты.
Я заметил, что моя жена старается не смотреть на странное одеяние мисс
Стайн,-- и это ей удавалось. Когда они ушли, я решил, что мы все еще
нравимся им, так как нас пригласили снова посетить дом двадцать семь на
улице Флерюс.
Позднее, зимой, меня пригласили заходить в студию в любое время после
пяти. Как-то раз я встретил мисс Стайн в Люксембургском саду. Не помню,
гуляла она с собакой или нет и вообще была ли у нее тогда собака. Знаю
только, что я гулял один, так как в то время нам была не по карману не
только собака, но даже кошка, и кошек я видел лишь в кафе и маленьких
ресторанчиках или же в окнах консьержек -- восхитительных толстых котов.
Позже я часто встречал мисс Стайн с собакой в Люксембургском саду, но,
кажется, тогда у нее еще собаки не было.
Одним словом, была у нее собака или нет, я принял ее приглашение и
зачастил к ней в студию, и она всегда угощала меня настоящей водкой, то и
дело наполняя мою рюмку, а я смотрел на картины, и мы разговаривали. Картины
были поразительны, а беседа очень интересна. Большей частью говорила мисс
Стайн, и она рассказывала мне о современных картинах, и о художниках -- о
них больше как о людях, чем о художниках,-- и о своей работе. Она показывала
мне свои объемистые рукописи, которые ее приятельница перепечатывала. Мисс
Стайн была счастлива тем, что работает каждый день, но, узнав ее ближе, я
понял, что счастлива она может быть лишь тогда, когда ее ежедневная
продукция, количество которой зависело от ее энергии, публикуется, а сама
она получает признание.
Когда я познакомился с ней, это еще не ощущалось так остро -- она
только что напечатала три рассказа, понятных каждому. Один из этих
рассказов. "Меланкта", был особенно хорош, и лучшие образцы ее
экспериментального творчества издали отдельной книгой, и критики, которые
бывали у нее или хотя бы только раскланивались с ней, высоко их оценили. В
ней была какая-то особая сила, и, когда она хотела привлечь кого-то на свою
сторону, устоять было невозможно, и критики, которые были знакомы с ней и
видели ее картины, принимали на веру ее творчество, хотя и не понимали
его,-- настолько они восхищались ею как человеком и были уверены в
непогрешимости ее суждений. Кроме того, она открыла много верных и ценных
истин о ритме и повторах и очень интересно говорила на эти темы.
Однако она не любила править рукописи и работать над тем, чтобы сделать
их читабельными, хотя для того, чтобы о ней говорили, ей необходимо было
печататься; особенно это касалось невероятно длинной книги, озаглавленной
"Становление американцев".
Книга начиналась великолепно, далее следовали десятки страниц, многие
из которых были просто блестящи, а затем шли бесконечные повторы, которые
более добросовестный и менее ленивый писатель выбросил бы в корзину. Я
близко познакомился с этим произведением, когда уговорил -- а точнее
сказать, принудил -- Форда Мэдокса Форда начать печатать его в
"Трансатлантик ревью", зная, что журнал прекратит свое существование, прежде
чем опубликует его до конца. И все это время я читал журнальные гранки за
мисс Стайн, поскольку такая работа не доставляла ей удовольствия.
В тот морозный день, когда я прошел мимо комнатки консьержки и через
холодный двор попал в теплую студию, до всего этого было еще далеко. В тот
день мисс Стайн просвещала меня по вопросам пола. К этому времени мы очень
полюбили друг друга, и я уже знал, что, если я чего-нибудь не понимаю, это
еще не значит, что это плохо. Мисс Стайн считала, что я совершенно не
разбираюсь в вопросах пола; и я должен признаться, что питал определенное
предубеждение против гомосексуализма, поскольку мне были известны лишь его
наиболее примитивные аспекты. Я знал, почему молодые парни носили ножи, а
иногда и пускали их в ход в компании бродяг в те дни, когда слово "волк" еще
не означало мужчину, помешанного на женшинах. Я знал много inaccrochable
слов и выражений, которые слышал в те годы, когда жил в Канзас-Сити, а также
нравы, царившие в различных районах этого города, в Чикаго и на озерных
судах. В ответ на вопросы мисс Стайн я попытался объяснить, что подросток,
живущий среди мужчин, всегда должен быть готов, в случае необходимости,
убить человека и быть уверенным, что сумеет это сделать, если он хочет,
чтобы к нему не приставали. Это было accrochable. А если в тебе есть эта
уверенность, другие сразу это чувствуют и оставляют тебя в покое; и ни при
каких обстоятельствах нельзя допускать, чтобы тебя силой или хитростью