отполз совсем, и тогда нас атаковала тишина побуревших под дуновением
ранней осени отрогов Хингана, После грохота поезда тишина казалась почти
потрясающей, враждебной и недоверчивой. Она точно спрашивала:
- А что вы тут намерены делать?
- Двигаться, жить и искать всего того, что делает жизнь
привлекательной! - хотелось мне крикнуть в пространство, но это могло
вызвать насмешки Ордынцева и обвинения в излишней нервозности - вместо
этого я спросил:
- Нет ли у тебя еще табаку? Табаку не было, и это причиняло мне больше
страданий, чем голод. Мы зашагали вперед размеренным и неторопливым шагом
бродяг, которым некуда спешить, ибо весь мир, куда ни взгляни, принадлежит
им, и они с одинаковым успехом могут повернуть как направо, так и налево -
восхитительная свобода!
Правда, эта свобода была для нас непривычна и поэтому немного страшна.
Тут-то, наверное, и крылось объяснение того, что мы в своем странствии
придерживались линии железной дороги, которая - сама определенность.
Это мне не нравилось - в моей душе возник бунт против всякой
определенности; я хотел использовать эту странную свободу всю, до дна.
- Послушай, - сказал я Ордынцеву, - отчего бы нам не свернуть в сторону
от этих блестящих рельс? Они мне надоели. Почем знать - не ожидает ли нас
тут, где-нибудь в сторонке, нечто восхитительное. Мало ли какие могут быть
случаи!
Я сознавал, что говорю глупости под влиянием голода и изнеможения от
ночей, проведенных у костров на краю дороги, где один бок обжигало, а
другой - замерзал. Но в данный момент - это тоже один из результатов
голодания - моя голова превратилась в волшебную клумбу, способную
временами расцвести пышнейшими орхидеями жгучей фантазии, граничащей с
галлюцинациями, и тут же быстро осыпаться, превращая все окружающее в
черную яму...
Ордынцев протестовал:
- Конечно - рельсы нас не кормят, но мы попадем к китайским крестьянам;
они, правда, могут нас накормить, но не исключена возможность, что спустят
собак. Если бы это была Россия...
Я продолжал уговаривать его, все более воодушевляясь. В моих
представлениях пределы возможного легко и удобно расширились до границ
невероятного и с легкостью горной козы перескочили их: тут хмурый
Хинганский хребет облекался в голубые туманы, прорезываясь сверкающей
сталью струй; таинственные тропы уводили к священным озерам охотничьих
племен - тех, кто завертывает маленьких кумиров в бересту и прячет их на
раскидистых деревьях; дальше появлялся охотничий пир вокруг убитого лося,
и лесные жители протягивали нам куски дымящегося мяса с жировыми
прослойками, способного в два счета вернуть нам утраченную радость бытия;
а из чащи за нами, может быть, будут следить глаза женщин, никогда не
знавших культуры, но сведущих в древней науке любви...
Расписывая таким образом неизвестную землю, лежащую возле нас, которую
моя фантазия награждала всем, чего мы были лишены в течение трех месяцев
отчаяннейшей безработицы, я увлекал Ордынцева за собой на колесную колею,
уводящую от пустынного переезда куда-то в сторону.
Ордынцев, немножко поколебавшись, сплюнул и последовал за мной: он
находился под властью двух самых безумных советников - желудка,
исступленно требующего пищи, и разгоряченной фантазии.
Тем, кто даже на небольших расстояниях пользуется автомобилями,
извозчиками и прочими атрибутами человеческой лени, неизвестен могучий и
убаюкивающий ритм пешего хождения дальних странствий: отлетают мысли,
немеет корпус, все биение жизни сосредоточивается в ногах, и человек
превращается в метроном...
Лес, слегка раскачиваемый ветром, шумел вокруг нас; светило осеннее,
мало греющее солнце, и нам, убаюканным мерным движением, жизнь стала
казаться не реальностью, а какой-то немного жуткой сказкой. Но потом к
тишине леса стали примешиваться звуки: за нами тарахтела телега, и женский
голос заунывно напевал забайкальскую песню, - кто-то догонял нас.
- Эй, тетка! - окликнул Ордынцев женщину в красном платке, когда телега
уже поравнялась с нами, - дорога-то куда идет?
- На хутор. А вы чьи будете? - спросила женщина довольно мелодичным
голосом.
- Божьи, милая, божьи! - ответил Ордынцев, обладавший замечательной
способностью подделываться под крестьянский говор. - Может быть, у вас на
хуторе в работниках нехватка, так вот - тут два молодца.
- Хотите на хутор - так седайте, - флегматично произнесла она, - а
насчет работы поговорите с Кузьмой.
Мы сели, и телега понесла нас дальше, к неизвестному хутору и к
какому-то Кузьме, которому волею судеб предстояло что-то решить в нашей
жизни.
Мне, человеку, верящему в таинственное соотношение между именем и его
носителем, этот Кузьма засел в голову: напирая на "у", я всю дорогу
мысленно повторял этот имя и понемногу пришел к заключению, что этот
человек - топор - грубый и кряжистый; у него непременно должна быть черная
борода и хозяйственная сметка. Такие люди работают до одурения, бьют жен,
и от них пахнет потом и дегтем...
- А как вас зовут? - обратился я к женщине.
- Аксиньей! - ответила она и почему-то потупила глаза.
2
Я ошибся в предположениях о наружности Кузьмы: он оказался хотя и
чернобородым, но чрезвычайно изможденным и больным человеком. С месяц тому
назад на него опрокинулся воз кирпичей и с тех пор, по выражению самого
Кузьмы, у него стало "перехватывать в дыхании"...
Хотя Ордынцев по образованию агроном, а я - филолог, Кузьма плохо верил
в наши способности, как работников. Наверное, потому он и назначил нам
чрезвычайно мизерную оплату труда... Но нам нужна была еда - мы даже не
стали торговаться. Аксинья накрыла на стол и мы ели...
А потом был сон в теплом помещении и на другое утро началась работа.
Мне до сих пор кажется, что я никогда раньше не понимал истинного
значения слова "работа". Я усвоил это понятие лишь после недели пребывания
в беженском хуторе Маньчжурии. Работа - это смутный бег бесследно
исчезающих часов, мелькание изумительно коротких дней, это время, которого
не чувствуешь и узнаешь лишь случайно, взглянув на стенной календарь, или
- по внезапно наступившему воскресенью. А черные провалы в сознании,
которые наступают почти сразу, как только отяжелевшие после ужина члены
коснутся постели, - это ночи.
Я ел, двигался, напрягался и отдыхал, чувствуя, что с каждым днем
становлюсь сильнее и, одновременно с этим, как будто - тупею... Вместе с
осенним, изумительно чистым воздухом, я, казалось, втягивал в себя дрожжи,
на которых пухли и набухали мои мускулы.
Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием
- работа. Жизнь - она везде - таинственное сплетение влияний одного
человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые
также пронизывают нас исходящими из них силами...
Я стал замечать, что наша хозяйка Аксинья с каждым днем относится ко
мне все приветливее. Был даже случай, когда она, видя, что я зверски устал
и прекратил работу, чтобы отереть пот и передохнуть, - взяла из моих рук
вилы и добрых полчаса вместо меня кидала снопы на стог, а я в это время
курил. Я не мог тогда не похвалить ее рук и даже с восхищением ощупал ее
полные мускулы повыше локтя.
Временами же я задумывался о счастье: не заключается ли оно в
усыпляющем мозг движении, в физической работе, лишающей человека
способности размышлять, став, как окружающая природа, как растение, -
далек ли будет человек от благостного состояния буддийской нирваны, что
почти одно и то же.
Был субботний вечер. С ноющей усталостью в членах и с абсолютной
пустотой в голове, где не было и признака мысли, - я вышел за околицу и
уставился на горбатые хребты хмурого Хингана и застыл так, не шевелясь.
Дымчатыми струйками курилась падь за ближайшим холмом, а с бурых полей,
откуда мы днем свозили снопы, неслось одинокое - "пи-ит", "пи-ит" -
какой-то ночной птицы. Густо-голубые сумерки точно вырастали, струились из
самой земли; они окутывали дальние горы, становясь все более фиолетовыми
и, казалось, даже проникали во внутрь меня, наполняя мое сознание. И тогда
вдруг во мне зашевелилось ощущение неведомого счастья: я слился, я растаял
и был одно с окружающими горами, - землею, носившей меня - и воздухом,
которым дышал. И мысль осенила меня: "Так бы вот прожить всю жизнь куском
горячей материи на живущей вокруг меня странной, простой и, вместе с тем,
таинственной земле. Ведь миллионы людей, вышедших из земли и к ней
прикованных труженников-крестьян так и живут, рождаются и умирают,
растворяясь в синей мгле природы, где печальная ночная птица одиноко
кличет над ними свое - "пи-ит", "пи-ит". И если бы еще была женщина,
которая бы награждала меня тихой лаской после дня упорного труда! - что же
еще требовать от жизни?"
Я почти уверился, что нашел ключ к счастью и разрешил проблему
собственного существования. Но в тот момент что-то случилось: ко мне шла
женщина... В сумерках белым пятном выделяется ее головной платок, - это
была Аксинья. Она подошла вплотную и спокойно стала со мной рядом.
Странно, - как только это произошло, - тихие голубые сумерки вечера
покинули меня, вместо них заколыхались во мне трепет ожидания чего-то,
смутное желание и таинственная уверенность в неизбежном...
- Аксинья! - голос мой звучал приглушенно.
- Тише, как бы не услышала свекровь, - также приглушенно ответила она.
Я еще раз взглянул на нее и мгновенно понял, зачем она пришла ко мне:
сила земная, бесхитростная и прямая говорила в ней так же, как в этой
укутанной голубым туманом земле, и выгнала ее от больного мужа к одинокому
мужчине, который не скрыл перед ней своего восхищения ее работолюбивыми и
сильными руками...
Пусть говорят после этого, что нет таинственных духов, которые иногда
подслушивают наши желания.
Еще раз в темноте раздалось уже совсем глухое:
- Аксинья!
И еще раз другой голос, сдавленный, еле слышный, прерываясь, прошептал:
- Тише!..
3
Логический ход вещей неумолим: я всегда говорил, что Кузьма напрасно не
ляжет в больницу, - он умер, и это случилось, право, скорее, чем можно
было ожидать. Ордынцев такого мнения, что мужик, привыкший работать с утра
до вечера, - умирает скорее, чем белоручка, ибо он не может примириться с
ничегонеделаньем в постели. Может быть, Ордынцев и прав. Мы справили
похороны и очень далеко везли покойника на кладбище, где предали его
земле, которая ему, действительно, мать.
Теперь уже прошла неделя после похорон, и Аксинья ведет себя так, как
будто только ждет моего решающего слова, и я стану здесь хозяином. Но
разве Сатана, которого ради благозвучия предпочитают звать Мефистофелем, -
разве он когда-нибудь оставляет человека в покое? Нет!
Никогда! Третьего дня я ездил на станцию отвозить зерно и - к счастью
или к несчастью, этого я еще не знаю, - очутился на перроне в момент
прихода трансазиатского экспресса.
Кто бы мог мне сказать, каким колдовством проникаются прозаические
вагоны и неуклюжие современные пароходы, если они - дальнего назначения?
Они оказывают на меня поражающее влияние... Не слетают ли к ним во
время дальних странствований синеокие духи обманчивых, вечно влекущих
мужчину далей? Те, кто, сизые, залегли дымкой или причудливыми облачками и
стерегут тайну сокровенного обаяния мировых просторов. Не те ли они самые,
кто некогда заставили нашего прапра- и перепрадедушку связать неверный и
колышущийся плот, чтобы пуститься в плавание от своего обогретого и в
достаточной степени надоевшего берега к другому, может быть, худшему?
Трансазиатский экспресс дышал стальными легкими; играл переливчатыми
бликами на зеркальных стеклах и всем своим крайне решительным видом,
включая сюда и глухой, гортанный гудок, говорил о могучем темпе жизни, о
стальных молотах, поднятых для удара, и об исступленном стремлении
человечества в область, беспредельного властвования над пространствами и