исходят свыше (от элиты ученых, от кучки купцов и
путешественников, от победоносных армий, от аристократии
завоевателей), они подспудно возникают где-то в глубине,
поскольку весь язык -- это не инструмент и не продукт, но
непрерывная деятельность, -- не "ergon", а"energeia", как говорил
Гумбольдт. Носителем языка является народ; это в его устах язык
звучит еле слышным шепотом, но в этом шепоте -- весь его блеск.
Именно этот шепот и старались уловить Гримм, вслушиваясь в
старонемецкий Майстергезанг, и Ренуар, переписывая "Подлинные
стихи трубадуров". Язык связан теперь не с познанием вещей, но со
свободой людей: "язык" есть явление человеческое: он обязан своим
возникновением и развитием человеческой свободе; язык есть наша
история, наше наследство"<$FT. Grimm. L'Origine du language, p.
50.>. Определяя внутренние законы грамматики, мы устанавливаем
глубинное родство языка со свободой воли человека. Не случайно
поэтому в течение всего XIX века филология имело самое глубокое
политическое звучание.
4. Исследование корней дало возможность по-новому определить
систему родства языков. Это четвертый важный теоретический
сегмент, характеризующий появление филологии. Этим предполагается
прежде всего, что языки группируются в прерывные совокупности.
Всеобщая грамматика исключала сравнение в той мере, в какой она
предполагала во всех возможных языках два вида связи: одна,
вертикальная, позволяла им располагать любыми корнями из состава
наиболее древних корней, которые посредством некоторых
преобразований соотносили всякий язык с изначальными голосовыми
актами, другая, горизонтальная, соотносила языки друг с другом во
всеобщности представления: они все должны были анализировать,
расчленять и вновь соединять представления, в основном
тождественные для всего человечества. ТАким образом, сравнивать
языки можно было только косвенно, как бы обходным путем, можно
было анализировать способ, которым два различных языка расчленяют
и связывают одни и те же представления. И только начиная с Гримма
и Боппа стало возможным прямое и боковое сравнение двух или более
языков. Прямое сравнение -- поскольку уже нет необходимости
затрагивать чистые представления или предельно изначальные корни;
достаточно исследовать изменения корня, систему флексий, ряд
окончаний. Но вместе с тем -- сравнение боковое, которое не
восходит ни к общим для всех языков элементам, ни к тому запасу
представлений, из которого все они черпают; значит, уже нет
надобности соотносить данный язык с той формой и теми принципами,
которые делают возможными все другие; нужно их группировать на
основе их формальной близости: "сходство обнаруживается не только
в множестве общих корней, но простирается также на внутреннюю
структуру языков, на их грамматику"<$FFr. Schlegel. Essai sur la
langue et la philosophie des Indiens, p. 11.>.
Грамматические структуры, которые теперь можно сравнивать
друг с другом непосредственно, обнаруживают два отличительных
признака. Прежде всего они существуют лишь в виде систем. Так,
при односложных корнях возможно определенное количество флексий;
сил воздействия окончаний может иметь последствия, число и
характер которых предопределимы заранее; способы аффиксации
соответствуют нескольким весьма устойчивым моделям. Напротив, в
языках с многосложными корнями все изменения и соединения
подчиняются другим законам. Между этими двумя системами (одна из
них характеризует индоевропейские, другая -- семитские языки) не
обнаруживается каких-либо промежуточных типов или переходных
форм: между тем и другим семейством языков разрыв. С другой
стороны, именно грамматические системы, предписывающие
определенный законы развития и изменения, позволяют, хотя бы до
некоторой степени, определить приметы возраста языка, поскольку
известно, какие преобразования были необходимы, чтобы та или иная
форма появилась на основе того или иного корня. В классическую
эпоху для определения сходства языков требовалось лишь соотнести
оба эти языка с неким абсолютно первоначальным языком или хотя бы
установить, что один язык происходит из другого (причем критерий
был только внешний -- язык считался тем более производным, чем
более он был недавним), или же, наконец, установить между ними
отношения обмена (в результате таких внелингвистических событий,
как завоевания, торговля, переселения). А теперь, если два языка
обнаруживают системные сходства между собою, следует сначала
решить, произошел ли один язык из другого или же и тот, и другой
-- из некоего третьего, на основе которого оба они развились в
системы, отчасти сходные, отчасти различные. Вот каким образом
постепенно были оставлены и гипотеза Керду, искавшего в латыни и
греческом следы некоего первоначального языка, и гипотеза
Анкетиля, датировавшего смешения языков эпохой бактрианского
царства. Теперь Бопп уже вполне мог опровергнуть мнение Шлегеля,
для которого "самым древним языком был индийский, а другие
(латинский, греческий, германские, персидские) были лишь его
более поздними, производными формами"<$FFr. Shligel. Essai sur la
langue et la philosophie des Indiens, p.12.>. Бопп показал, что
между санскритом, латынью, греческим и германским языкам
существовало лишь "братское" родство, что санскрит не был
прародителем, но лишь старшим братом других языков, хотя и
наиболее близким к тому неизвестному языку, от которого
происходило это языковое семейство.
Таким образом, мы видим, что историчность уже вошла в
область языков, как уже вошла она в область живых существ. Для
того чтобы помыслить эволюцию, которая не были бы лишь разверткой
онтологических связей, требовалось рассечь непрерывную и гладкую
поверхность естественной истории, выявить посредством прерывности
видов органические структуры во всем их непосредственном
разнообразии, расположить организмы по тем функциональным
диспозициям, которые они должны обеспечить, и установить связь
живого со всем тем, что позволяет ему существовать. Подобным же
образом для того, чтобы помыслить историю языков, требовалось
оторвать их от длинной хронологической непрерывности, возводившей
непосредственные взаимосвязи языков к самым их первоистокам;
требовалось также высвободить языки из объемлющего их общего
пространства представлений. В результате этого двойного разрыва
выявились разнородность грамматических систем, каждая из которых
обладает своими собственными разрывами, а также законы,
предсказывающие их будущие изменения, пути, предопределяющие
возможности их эволюции. Тогда, и только тогда, когда история
видов как временная последовательность всех возможных форм была
прервана, живой организм смог обрести свою собственную
историчность; точно так же и язык ощутил внутреннюю историчность
лишь тогда, когда в порядке языка был прекращен анализ тех
бесконечных преобразований и смешений, которые неизменно
предполагались всеобщей грамматикой. Надо было рассмотреть
санскрит, греческий, латинский, немецкий языки в одновременности
их систем; надо было, порывая с хронологией, поместить их в
"братское" время, чтобы их структуры стали прозрачными и в них
свободно прочитывалась история языков. И здесь, как и всюду,
пришлось покончить с установлением временных рядов,
перераспределив их элементы, чтобы результате возникла новая
История, предсказывающая не только последовательность существ и
их сцепление во времени, но и способы их формирования. Отныне
эмпиричность -- речь идет как о природных индивидах, так и о
словах, посредством которых их можно именовать, -- оказывается
пронизана Историей во всей толще своего бытия. Начинается порядок
времени.
Между языками и живыми существами существует, однако, одно
большое различие. Живые существа не имеют подлинной истории,
кроме истории отношений между функциями и условиями их
существования. Ведь именно внутренняя структура организованных
индивидов, по сути, делает возможной их историчность: последняя
становится реальной историей лишь во внешнем мире, где они живут.
длят ого чтобы выявить эту историю с полной ясностью и описать ее
в языке, требовалось, чтобы сравнительная анатомия Кювье
соединила анализ среды с анализом тех условий, которые
воздействуют на живой организм. Напротив, "анатомия" языка, по
выражению Гримма, уже функционирует в стихии Истории; но это лишь
анатомия возможных изменений: ее высказывания относятся не к
реальному сосуществованию организмов или же их
взаимоисключенности, но и к тем или иным тенденциям их изменений.
Новая грамматика имеет непосредственно диахронический характер --
да она и не могла бы быть иной, поскольку ее позитивность
устанавливается лишь в результате разрыва между языком и
представлением. Внутренняя организация языков, принимаемые или
отвергаемые или условия собственного функционирования могут быть
ныне уловлены лишь в форме слов; но сама эта форма выказывает
свои внутренние закономерности, лишь будучи соотнесена с
предшествующими своими состояниями, с изменениями, которые в ней
происходили, с вариациями, которые остались нереализованными.
Лишь оторвав язык от того, что он представляет, впервые удалось
выявить его собственные законы, и это было признанием того, что
уловить их можно только в истории. Как известно, чтобы отказаться
от этих диахронических устремлений филологии, Соссюру пришлось
восстановить соотнесенность языка и представления в своем проекте
"семиологии", которая, как некогда всеобщая грамматика,
определяла бы знак как связь между двумя идеями. Таким образом,
одно и то же археологическое событие проявилось в естественной
истории и в языке по-разному. Лишь когда признаки живых существ
или грамматические правила отделились от законов анализирующего
самого себя представления, стало возможным говорить об
историчности жизни и языка. Однако в области биологии эта
историчность должна была дополниться еще и друго историей --
историей отношений индивида и среды, -- ибо в каком-то смысле
история жизни лежит вне историчности живого; вот почему
биологическая теория эволюционизма предполагает в качестве
условия своей возможности чуждую всякой эволюции биологию Кювье.
Напротив, историчность языка немедленно и непосредственно
обнаруживает его историю: они связаны друг с другом внутренними
связями. В то время как биология XIX века более и более
приближается к внешней границе живого существа, все чаще выходя
за ту телесную оболочку, дальше которой не мог идти взгляд
прежнего естествоиспытателя, филология распутывает отношения
между языком и внешней историей, установленные прежними
грамматистами, и этим способом приходит к внутренней истории
языка. И коль скоро мы улавливаем эту внутреннюю историю во всей
ее объективности, она может далее служить путеводной нитью для
восстановления (на благо Истории как таковой) тех событий,
которые остались за пределами памяти.
5. ЯЗЫК СТАНОВИТСЯ ОБЪЕКТОМ
Легко заметить, что те четыре теоретических сегмента,
которые мы только что рассмотрели (поскольку именно они образуют
археологическую почку филологии), во всех пунктах соответствуют и
противопоставляются тем сегментам, которые определяли всеобщую
грамматику<$FCм. выше стр.178.>. Рассмотрим эти сегменты от
четвертого к первому. Мы видим, что теория родства языков
(прерывность между обширными языковыми семействами, внутренние
аналогии в способе изменений) противостоит теории деривации,
предполагающей непрестанное использование и непрестанное смешение
языков, единообразно происходящее на основе некоего внешнего
принципа и с бесконечными последствиями. Теория основы
противополагается теории обозначения, поскольку слова -- это
некая лингвистическая индивидуальность, доступная вычленению
внутри группы языков и служащая прежде всего ядром глагольных
форм, тогда как корень, отбрасывая язык непосредственно к
природе, к выкрику, оказывается лишь звуком, который в
бесконечных своих преобразованиях служит расчленению вещей на
имена. Подобно этому иследование внутренних вариаций языка