лабиринтов остается сгусток тайны. Язык -- это уже не только тот
знак -- более или менее схожий, отдаленный или произвольный,
непосредственным и очевидным образцом которого Логика Пор-Рояля
считала изображение человека или географическую карту. Теперь уже
природа знака заключается в колебаниях, отделяющих его от
видимого знака и сближающих с музыкальным звуком. И только в XX
веке Соссюр обошел тот аспект речи, который был главным в
филологии XIX века, и восстановил над всеми историческими формами
измерение языка как такового; пр и этом он вывел из забвения и
старую проблему знака, неизменно воодушевлявшую мысль, начиная с
Пор-Рояля и до последних "Идеологов".
Таким образом, в XIX веке начинается анализ языка,
рассматриваемого как совокупность звуков в отрыве от букв,
которые могут их транскрибировать<$FГримма нередко упрекали в
том, что он смешивает буквы и звуки (в слове "Schrift", например,
он вычленяет восемь элементов, разделяя "f" на "p" и "h"). Однако
представить язык как чистую стихию звуков было и в самом деле
нелегко.>. Этот анализ развертывался в трех направлениях. Прежде
всего -- это типология различных созвучий, используемых каким-
либо языком: например, для гласных это оппозиция простых и
двойных (долгих, как в "а", "о", или дифтонгизированных, как в
"ае", "ai"); среди простых гласных это оппозиция чистых (f, i, o,
u) и пониженных e, o, u); далее, среди чистых некоторые могут
произноситься по-разному (как, например, о), а другие -- только
одним каким-то способом (a, i, u); и даже среди этих последних
некоторые гласные могут изменяться, принимая Umlaut ("а" и "u"),
и только "i" сохраняет свою неизменность<$FT. Grimm. Deutsche
Grammatik, 2е ed., 1822, v. I, S. 5. Этих анализов нет в первом
издании (1818).>. Вторая форма исследования касается условий,
определяющих возможные изменения каждого звука, например, важным
фактором является место созвучия в слове; так, в конце слова
слогу труднее сохранить устойчивость, нежели в корне; Гримм
говорил, что буквы в корне живут долго, а в окончании гораздо
меньше. Впрочем, и здесь есть положительный момент, поскольку
ведь "сохранение или изменением какого-либо созвучия никогда не
бывает самопроизвольным"<$FId., ibid., S. 5.>. Это отсутствие
произвольности определялось, по Гримму, смыслом (например, в
корне большинства немецких глаголов "а" противопоставляется "i",
как прошедшее время настоящему). Для Боппа это результат действия
сразу нескольких законов. Одни законы определяют правила
изменения двух смежных согласных: "Так, в санскритском at-ti (он
ест) вместо ad-ti (от корня ad -- есть) причиною изменения d на t
является физический закон". Другие законы определяют способ
действия окончания на корневые созвучия: "Под механическими
законами я понимаю законы тяжести, и прежде всего влияние веса
окончаний на предшествующий слог"<$FBopp. Grammaire comparee.
Paris, 1866, р. 1, note.>. Третья форма исследования анализирует
устойчивость преобразований в ходе истории. Так, Гримм установил
таблицу соответствий для губных, зубных и гортанных в греческом,
готском и верхненемецком языках: греческие "р", "b", "f"
становятся соответственно "f", "p", "b" в готском и "b" (или
"v"), "f" и "p" в верхненемецком, а греческие "t", "d", "th"
становятся "th", "t", "d" в готском и "d", "z", "t" в
верхненемецком. Эта совокупность отношений намечает пути истории:
языки подчиняются уже не внешней мере, не событиям человеческой
истории, которые необходимо определяли их изменения для
классической мысли, они сами по себе становятся основным
принципом эволюции. Таким образом, здесь тоже именно
"анатомия"<$FT. Frimm. L'Origine du language, Paris, 1859, р. 7.>
определяет судьбу.
3. Это определение закона изменений согласных и гласных
позволяет установить новую теорию корня. В классическую эпоху
корни определялись двойной системой постоянных: буквенных
постоянных, которые задают некоторое произвольное число букв
(иногда даже только одну букву), и смысловых постоянных, которые
перераспределяют вокруг основной темы некоторое бесконечно
растяжимое количество смежных значений; на пересечении этих двух
постоянных -- там, где один и тот же смысл передается посредством
одной и той же буквы или слога, -- и происходит обособление
корня. Корень есть сердцевина выражения, допускающая бесконечные
преобразования путем отклонений от первоначального звучания.
Однако если отдельные гласные и согласные преобразуются по вполне
определенным законам и при вполне определенных условиях, то
корень должен быть в известных пределах устойчивой языковой
единицей, которая поддается вычленению вместе со всеми своими
возможными вариациями и формами и тоже представляет собой элемент
языка. Для определения первоначальных и простейших элементов
языка всеобщая грамматика должна была мысленно возвращаться к
тому моменту, когда звук, еще не будучи словом, соприкасался
каким-то образом с представлением во сей его непосредственной
живости. Теперь же все элементы языка находятся внутри него
самого (даже если они принадлежат другим языкам), так что
установить их постоянный состав и картину его возможных изменений
можно уже с помощью чисто лингвистических средств. Таким образом,
этимологии уже не приходится постоянно возвращаться к
первоначальному языку, состоящему из стихийных выкриков, -- она
превращается в аналитический метод со своей сферой применения,
позволяющий найти в каждом слове корень, на основе которого оно
образовано: "Корни слов стали поддаваться выявлению лишь в
результате успешного анализа флексий и дериваций"<$FT. Grimm.
L'Origine du language, p. 37. См. также "Deutsche Grammatik", I,
S. 588.>.
Таким образом, обнаруживается, что в одних языках, например
семитских, корни двусложные (и состоят обычно из трех букв), а в
других (например, в индогерманских), как правило, односложные,
причем некоторые даже состоят из одной-единственной гласной: "i"
является корнем глаголов, означающих "идти"; "u" -- глаголов,
означающих "звучать". В большинстве случаев, однако, корень в
этих языках включает по крайней мере одну согласную и одну
гласную,причем согласная может либо заключать, либо начинать
слово, и в первом случае гласная непременно оказывается впереди,
а по втором случае за нею иногда следует вторая согласная в роли
поддержки (так, в корне "ma" -- "mad", который дает в латыни
"metiri", а в немецком "messen")<$FT. Grimm. L'Origine du
language, p. 1.>. Иногда происходит также удвоение односложных
корней: например, "d" удваивается в санскритском "dadami" и
греческом "didomi", а "sta" -- в "tishtami" и "istemi"<$FBopp.
Ueber das Konjugationssystem der Sanskritsprache.>. Наконец, и
сама природа корня, и особенно его основополагающая роль в языке,
рассматривается теперь совершенно по-новому. В XVIII веке корень
был неким зачаточным именем, которое некогда обозначало
конкретную вещь, непосредственное представление, объект,
предстоящий глазам или какому-нибудь другому органу чувств. Весь
язык строился на основе игры именных определений: деривация
раздвигала их рамки, абстракция порождала прилагательные, и
достаточно было добавить еще один атомарных предельный элемент --
единообразную функцию глагола "быть", -- как из этого являлся еще
и класс спрягаемых слов, своеобразное соединение глагола "быть" и
определения в одной глагольной форме. Правда, Бопп пока еще тоже
усматривает в глаголах смешение, склеивание глагола с корнем.
Однако во многих важных моментах его анализ отличается от
классической схемы: главное для него не потенциальное, незримо
подразумеваемое сложение атрибутивной функции с пропозициональным
смыслом, присущим глаголу "быть"; главное -- материальное
взаимодействие корня с формами глагола "быть": санскритское "as"
повторяется в сигме греческого аориста, в "er" латинского
"предпрошедшего" или "предбудущего" времени; санскритское "bhu"
повторяется в "b" латинского будущего и прошедшего
несовершенного. Более того, именно это добавление глагола "быть"
и позволяет, по сути, приписать корню время и лицо (ибо к
окончанию, образуемому корнем глагола "быть", добавляется еще и
личное местоимение, как, например, в script--s-i<$FBopp, loc cit,
р. 137 sq.>). Следовательно, вовсе не добавление глагола "быть"
преобразует определение в глагол: глагольное значение имеет сама
основа, а окончания, происходящие от спряжения глагола "быть":
лишь добавляют к нему изменения по лицам и временам. Таким
образом, корни глаголов обозначают уже искони вовсе не "вещи", но
действия, процессы желания, волю; именно поэтому, соединяясь с
окончаниями, происшедшими от глагола "быть" и личных местоимений,
они становятся способными к спряжению, тогда как, приобретая
другие суффиксы, которые также подвержены изменению, они
становятся именами, способными к склонению. Характерное для
классического анализа двуединство "имя -- глагол" приходится
теперь заменить более сложной диспозицией: глагольное значение
имеют сами корни, которые, принимая окончания разных типов, могут
тем самым порождать либо спрягаемые глаголы, либо склоняемые
существительные. Таким образом, именно глаголы (и личные
местоимения) становятся той первозданной основой, на которой
только и может далее развиваться язык. "Глагол и личные
местоимения, по-видимому, являются подлинными рычагами
языка"<$FT. Grimm. L'Origine du language, p. 39.>.
Исследования Боппа имели важное значение не только для
внутреннего анализа данного языка, но и для определения сущности
языка вообще. Язык -- это уже не система представлений, способная
расчленять и вновь соединять другие представления: самими
устойчивыми своими корнями язык обозначает действия, состояния,
волю; язык означает прежде всего не то, что видят, но скорее то,
что делают или испытывают, а если в конечном счете язык и
содержит прямые указания на вещи, то лишь постольку, поскольку
вещи эти являются результатом, объектом, орудием действия. Имена
не столько расчленяют сложную картину представления, сколько
расчленяют и фиксируют сам процесс действия. Язык "укореняется"
не на стороне воспринимаемых вещей, но на стороне действующего
субъекта. Само происхождение языка, быть может, следует искать в
воле и силе, а не в памяти, воспроизводящей былые представления.
Говорят, потому что действуют, а не потому что, узнавая, познают.
Будучи действием, язык выражает всю глубину воли. Отсюда два
следствия. Первое может показаться поспешному взгляду даже
парадоксальным: в тот самый момент, когда с открытием чистой
грамматики филология обретает полную самостоятельность, языку
вновь начинают приписывать глубинную способность выражения
(Гумбольдт не только был современником Боппа, но и знал его
работы в мельчайших деталях): если классическая эпоха требовала
от языка функции выражения лишь поначалу, исключительно для
объяснения того, как, собственно, звук может представлять вещь,
то в XIX веке функция выражения неразложима и присуща языку даже
в самых сложных его формах и в любой момент его развития; никакое
произвольное установление, никакая грамматическая условность не
могут ее устранить, ибо язык обладает способностью выражения не
потому, что он будто бы копирует и удваивает вещи, но потому, что
он переводит в слова основополагающую волю говорящих на нем
людей. Второе следствие в том, что язык теперь связывается с
цивилизациями не на уровне достигнутого ими познания (тонкость
сетки представлений или множественность связей, которые могут
устанавливаться между элементами), но посредством духа народа,
который их породил, одушевил и может узнавать себя в них. Как
живой организм в силу своей внутренней связности выявляет
функции, которые поддерживают его жизнь, так язык во всем
построении своей грамматики делает очевидной основополагающую
волю, которая поддерживает народ в жизни и дает ему способность
говорить на языке, лишь ему одному принадлежащем. Словом,
изменились условия историчности языка; теперь изменения не