газеты. Правда, уже тогда нам, четырнадцати-пятнадцатилетним, ре-
зала слух безвкусица судебных репортажей: "Подсудимый Гольцман
похож на жабу, мерзкую отвратную жабу." Этот пассаж я запомнил
дословно. Помню и то, что месяца через три автор репортажа Сос-
новский сам был посажен и, видимо, тоже превратился в мерзкую
отвратную жабу.
Но это были претензии к форме. А суть у нас не вызывала по-
дозрений. Раз посадили, значит, было за что. И добрый немец Ро-
берт с нашего двора, работавший на киностудии и даривший малышам
голубые и розовые куски кинолент, оказался шпионом - раз его заб-
рали. Позакрывались все китайские прачечные - стало быть, выявили
целую шпионскую сеть. (Правда, над этим уже тогда посмеивался
безвестный автор анекдота: заказчик приходит в китайскую прачеч-
ную с претензией - почему так плохо постирали? А китаец ему:"Я не
пласика, я сапиона..." Но существовал и другой, официальный юмор:
знаменитая карикатура "Ежовы рукавицы".)
Говорили - и никто не удивлялся, - что весь американский
джаз "Вейнтрауб синкопаторс", приезжавший на гастроли, оказался
шпионской бандой и арестован. Впрочем, в газетах я об этом не чи-
тал.
Любопытно, что я даже не задавался вопросом: куда деваются
те, кого забрали? Мы видели, конечно, пьесу "Аристократы" и сде-
ланный по ней фильм "Заключенные",***) читали книгу про Беломор-
канал - но там речь шла больше об уголовниках. А политические - в
моем затуманенном сознании - просто исчезали. Как человечки, на-
рисованные мелом на школьной доске: прошелся мокрой тряпкой, и
они исчезли. Не переместились в пространстве, а именно исчезли -
в никуда.
Только финская война заставила нас задуматься - как так?
Финляндия - такая маленькая и напала на такого большого? Этому
даже мы не могли поверить.
Незадолго до этого был еще один повод призадуматься: "юн-
керс" со свастикой на хвосте в московском небе - прилет Риббент-
ропа. Но в школе нам объяснили, что это просто политика, дружбу с
Гитлером не надо принимать всерьез. Я попытался втолковать это
своему отцу; профессор Фрид не спорил, только горестно вздыхал.
Так же вздыхал он еще раньше, в тридцать восьмом - днем вздыхал,
а по ночам мучался бессонницей. Только много лет спустя я узнал
от него, что тогдашняя волна репрессий накрыла с головой науч-
но-исследовательские бактериологические институты. Пересажали
всех директоров и научных руководителей, чудом уцелел только от-
цовский институт в Минске... Но в те годы детям о таких вещах
предпочитали не рассказывать.
И мы оставались патриотами, были, как писали тогда в харак-
теристиках, активными, политически грамотными комсомольцами. Я
даже был секретарем институтского комитета (и выбыл из комсомола
только по техническим причинам, в связи с арестом).
Когда началась война мы с Юликом Дунским слегка поугрызались
совестью, что не пошли сразу добровольцами - его старший брат
Виктор ушел на фронт в первые же дни. На трудфронте мы честно
вкалывали, рыли эскарпы и контрэскарпы под Рославлем - но когда
осенью студентов отозвали в Москву, в военкомат мы не побежали, а
продолжали учиться. Правда, утешали мы себя, на передовую нас все
равно не послали бы: очкастые, освобождены от армии по зрению. А
идти в стройбат, строить в тылу дороги нам совсем не хотелось.
К этому времени мы достаточно поумнели, чтобы понимать, ска-
жем, несправедливость массовых арестов, но воспринимали их как
стихийное бедствие, как мор или потоп, как божью кару. Да Сталин
ведь и был богом - всемогущим и беспощадным, не прощающим ереси.
Тому, кто не жил при Сталине, не понять отношений простого
смертного с тогдашним государством. Под гипнозом страха перед его
карающей десницей, НКВД, жила вся страна. Этот страх парализовал
волю, подавлял способность к сопротивлению - во всяком случае, у
большинства советских людей. В истории человечества я не знаю
аналогий. Обойдусь примером из зоологии: кролик и удав. Государс-
тво удав, его право глотать кроликов. А мы все кролики; на кого
упал его взгляд, сам лезет к нему в пасть - обреченно и покорно.
Для наглядности расскажу историю "парашютиста" Володи Яблонского,
московского парня лет двадцати пяти, красивого, но уже лысоватого.
На фронт он отправился лейтенантом, попал в плен и, помаяв-
шись пару месяцев в фашистском лагере, согласился поступить в
школу диверсантов. Многие соглашались, чтобы таким способом вер-
нуться на родину: выполнять задание они не собирались, а думали
сразу явиться с повинной. Были у нас в камере и такие; доброволь-
ная явка им не очень помогла. Но Володя предчувствовал такой ис-
ход и сдаваться своим не торопился.
Сбросили его под Москвой в форме старшего лейтенанта (приба-
вили звездочку!) со всеми документами - в том числе с "аттеста-
том" на получение довольствия. Этот аттестат и сыграл печальную
роль в Володиной судьбе.
Встретиться со своим напарником-радистом - тоже москвичом -
они должны были у колонн Большого театра на следующий день. При
каждом из диверсантов была приличная сумма денег - несколько ты-
сяч. Естественно, что попав в родную Москву, Володя прежде всего
раздобыл водки, выпил для храбрости и пошел в военную комендатуру
отоваривать аттестат - т.е., получать причитающийся паек. Оказа-
лось, что он опоздал; его вежливо попросили придти завтра. Но
пьяному, как известно, море по колено. Яблонский вломился в амби-
цию, стал орать на тыловых крыс: он фронтовик, он контуженный и
не уйдет, пока не получит свое. Ну, и получил. Тыловые крысы оби-
делись, строгим голосом потребовали, чтоб он предъявил документ.
И тут, рассказывал Володя, его как морозом обожгло. В пьяном моз-
гу мелькнула мысль: это конец, все, разоблачили!.. И он положил
на стол кобуру с пистолетом, сказал:
- Ваша взяла. Сдаюсь. Я немецкий диверсант.
А ведь документы у него были в полном порядке, немцы за этим
следили.
Дело Яблонского было таким ясным, что следствие получилось
очень короткое: месяца три, не больше. Вот срок ему дали длинный
- двадцать пять и пять "по рогам". Так называлось поражение в
правах.
В отличие от судов и военных трибуналов, ОСО поражения в
правах не давало - так что отбыв "командировку", мы сразу стано-
вились полноправными гражданами. Но до этого было еще далеко. А
пока что мы продолжали копаться в подробностях следствия: расска-
зывали друг другу о соседях по камерам, о вертухаях, о следовате-
лях. Суховский, например (не Рассыпнинский ли? Нет, тот вел,
по-моему, Сулимова. А потом, лет через пять, он был следователем
у Ярослава Смелякова) - так вот, суховский со своим клиентом дер-
жался запросто, называл его Лехой. Однажды спросил - это же была
любимая забава:
- Как думаешь, Леха, сколько тебе впаяют?
- Десять лет?
Следователь хохотнул:
- Тебе? Десять?.. Смотри сюда. - Он вытащил чье-то чужое
"Дело N..." и прочитал: "Подтверждаю, что являлся сотрудником
польской, английской и американской разведок". - Видал? Вот каким
десять лет даем! А тебе... Тебе - восемь.
И ведь обманул: Сухову дали все десять...
Не могу сказать, что настроение у нас было очень унылое -
хотя основания для уныния были. Гуревич оставил на воле жену с
маленькой дочкой, вместе с Сулимовым посадили жену и мать, вместе
со мной - невесту. Конечно, радовало то, что мы с ребятами встре-
тились, что унизительные месяцы следствия позади. Но ночью, когда
камера затихала, на меня наваливалась тоска. Я ведь очень любил
Нину, любовь к ней казалась мне смыслом жизни - а теперь, когда
мы расстались навсегда (в этом я не сомневался), когда все, что
надо было сказать друзьям, сказано, вроде бы не было смысла жить.
И однажды, дождавшись, когда все кругом заснут, я выдавил из
оправы очков стеклышко, разломил его пополам и стал пилить вену.
Я даже предусмотрительно раздвинул щиты на нарах, чтобы про-
сунуть в щель руку: пусть кровь стекает на пол, а не на спящих
соседей. Но кровь не желала стекать - ни на пол, ни на соседей.
Видимо, я пилил, не вкладывая в это занятие душу. Разум подзужи-
вал меня: давай-давай, самое время произвести с жизнью все расче-
ты! Но это разум - а все остальное во мне сопротивлялось, хотело
жить. И стеклышко только царапало кожу. А тут еще каждые пять ми-
нут кто-нибудь из соседей вставал и направлялся к параше. И каж-
дый раз я замирал, притворялся, что сплю. Когда, пописав, сосед
укладывался на нары, я продолжал свою работу - и опять переставал
пилить, потому что кто-то еще вставал к параше. С меня семь потов
сошло, так волновался. А до вены так и не сумел добраться...
И в конце концов сдался, подсознательное нежелание умирать в
двадцать три года взяло верх. Я отложил стеклышко и заснул, а ут-
ром объяснил ребятам, что раздавил очки во сне. Не уверен, что
они поверили, но в душу лезть никто не стал, за что я был им
очень благодарен: стыдился слабости характера.
После этого происшествия дни потянулись вполне безмятежные.
На Лубянке мы жили в постоянном напряжении, как цирковые звери в
клетках: каждую минуту может явиться укротитель и заставит проде-
лывать неприятные унизительные трюки. А здесь была тоже неволя,
но не тесная клетка, а как бы вольера. Хочешь - расхаживай от
стенки до стенки, бья себя по бокам хвостом, хочешь - валяйся це-
лыми днями, поднимаясь только при раздаче пищи.
Тюремная пища в "церкви" была отвратительная, не сравнить с
лубянской. Пайка хлеба и каждый божий день суп из полугнилой хам-
сы, чья зловонная золотистая шкурка плавала на поверхности, будто
тина в зацветшем пруду. Но нам хватало передач из дому; тюремную
баланду мы чаще всего отдавали кому-нибудь из товарищей по камере.
Здесь собралась очень пестрая публика. С первого взгляда
можно было угадать кто из тюрьмы, а кто из лагеря. У лагерников
кожа на лице, задубленная дымом костров и морозом, бурая и шерша-
вая, как старое кирзовое голенище; у "тюремщиков" лица серые,
мучнистые. (Забавно, что в народе тюремщиками зовут и тех, кто
сидит, и тех, кто сторожит - но вспомним деваху-надзирательницу с
Лубянки и ее рассуждения.) Московские интеллигенты спали на нарах
и под нарами впритирку со смоленскими колхозниками, раввин по фа-
милии Бондарчук делился передачкой с блатным Серегой из Сиблага.
Раввина очень огорчала матерщина, без которой в камере не
обходился ни один разговор. Услышав очередную фиоритуру, он вски-
дывался:
- Кто тут ругался матом? Мы этого не любим! Мы этого не лю-
бим!
Над стариком беззлобно посмеивались, но материться старались
потише: своей наивностью и добродушием он вызывал симпатию и даже
уважение.
Не могу не помянуть здесь другого раввина по фамилии Вейс. С
тем мы повстречались уже в лагере. К нему соседи по бараку отно-
сились плохо; особенно донимали его блатные - дразнили, обижали,
отнимали передачи. И раввин повредился в уме. В один прекрасный
день вбежал в барак к ворам и, подскакивая то к одному, то к дру-
гому, закричал визгливо:
- Я старший блатной! Иди на хуй! Иди на хуй! - именно с та-
ким, логичным но нетипичным ударением. Вскоре его отправили от
нас куда-то - наверно, в лагерную психушку.
А возвращаясь в "церковь", скажу, что симпатии и антипатии
возникали там по не совсем понятным причинам. Над московским сту-
дентиком Побиском Кузнецовым ядовито посмеивались. Был он, види-
мо, из ортодоксальной партийной семьи, и странное имя расшифровы-
валось как "Поколение Октября Борец И Строитель Коммунизма".
Поскольку сел Побиск по 58-й, однокамерники переделали это в
"Борец Истребитель Коммунизма". (А когда не дразнили, называли
просто Бориской). Впоследствии я узнал от своего интинского прия-
теля Яшки Хромченко, что Кузнецов был его однодельцем. А еще поз-