существует никаких наших особых обязательств по отношению к нему, ни его - к
нам.
"Если ему понравится, он может учиться. Ему придется долго учиться и
много работать над собой. Когда он узнает достаточно, тогда - иное дело.
Тогда он сам увидит, нравится ли ему наша работа; если он пожелает, то может
работать с нами, если нет, может уйти. До этого момента он свободен. Если же
он останется и после этого, то сможет решать или устраивать что-то на
будущее.
"Возьмите, например, один пункт. Могут возникнуть такие обстоятельства
(конечно, не в начале, а позже), когда человек должен хранить тайну, пусть
даже в течение небольшого промежутка времени, - тайну о чем-то, что он
узнал. Но может ли человек, не знающий себя, обещать, что он сохранит тайну?
Конечно, обещать он может, но сумеет ли сдержать свое обещание? Потому что
он не един; в нем скрывается несколько человек. Один из них обещает
сохранить тайну и верит в это. А завтра другой из них расскажет ее своей
жене или другу за бутылкой вина, или ее, возможно, выведает какой-нибудь
умный человек, причем таким образом, что тот и сам не заметит, как все
выдаст. Наконец, его могут загипнотизировать, неожиданно на него накричать и
напугать так, что он сделает все что хотите. Какого же сорта обязательства
может он брать на себя? Нет, с таким человеком мы не будем разговаривать
серьезно. Для того, чтобы хранить тайну, человек должен знать себя, должен
быть. А такой человек, как все, очень далек от этого.
"Иногда мы создаем для людей временные условия для проверки. Обычно их
очень скоро нарушают, но мы никогда не сообщаем серьезных тайн человеку,
которому не доверяем, так что подобные нарушения не имеют особого значения.
Я хочу сказать, что для нас они не важны, хотя, несомненно, разрушают нашу
связь с этим лицом, и этот человек теряет возможность что-нибудь от нас
узнать - если он вообще в состоянии чему-то от нас научиться. Это может
также повлиять на его личных друзей, хотя бы и неожиданно для них самих."
Я припоминаю, что во время одной из бесед с Гурджиевым на первой же
неделе нашего знакомства я заговорил о своем намерении опять отправиться на
Восток.
- Стоит ли об этом думать? И сумею ли я найти там то, что мне нужно? -
спросил я Гурджиева.
- Хорошо поехать туда для отдыха, в отпуск, - отвечал Гурджиев, - но
отправляться туда за тем, что вам нужно, не стоит. Все это можно найти
здесь.
Я понял, что он говорит о работе с ним.
- Но разве школы, которые находятся, так сказать, на месте, в окружении
традиций, не дают определенных преимуществ? - спросил я.
Отвечая на этот вопрос, Гурджиев открыл мне некоторые вещи, которые я
понял лишь впоследствии.
- Даже если бы вы нашли там школы, это оказались бы лишь "философские"
школы. В Индии имеются только "философские" школы, - говорил он. - Все
разделилось очень давно следующим образом: в Индии оказалась "философия", в
Египте - "теория", а в нынешних Персии, Месопотамии и Туркестане -
"практика".
- И так остается по сей день? - спросил я.
- Частично даже и теперь, - отвечал он. - Но вы не вполне понимаете,
что я называю "философией", что "теорией" и что "практикой". Эти слова нужно
понимать не совсем так, как их обычно понимают.
"А если говорить о школах, то существуют только специальные школы; школ
общего типа нет. Каждый учитель, или гуру, является специалистом в какой-то
одной области. Один - астроном, другой - скульптор, третий - музыкант. И все
ученики должны прежде всего изучить предмет, в котором специализируется их
учитель, а затем, после этого, другой предмет и так далее. Потребовалась бы
тысяча лет, чтобы изучить все."
- А как же учились вы?
- Я был не один. Среди нас были специалисты всех видов. Каждый учился,
следуя по линиям своего особого предмета. А затем, когда мы собирались
вместе, мы соединяли все, что нашли.
- И где же теперь ваши сотоварищи?
Гурджиев немного помолчал, а затем, глядя куда-то вдаль, медленно
произнес:
- Некоторые умерли, другие работают, а третьи удалились от мира.
Эти слова из монашеского лексикона, услышанные столь неожиданно,
вызвали у меня странное и непривычное чувство.
В то же время я ощутил в Гурджиеве и некоторую "игру", как если бы он
намеренно пытался по временам подбросить мне какое-то слово, чтобы
заинтересовать меня и заставить думать в определенном направлении.
Когда я попытался подробнее расспросить, где он нашел то, что знает,
каков источник его знания и как далеко идет это знание, он не дал мне
прямого ответа.
- Знаете, - как-то заметил Гурджиев, - когда вы поехали в Индию, в
газетах писали о вашей поездке и о ваших целях. Я дал своим ученикам задание
прочесть ваши книги и решить по ним, что вы представляете собой, и
установить на этом основании, что вы можете найти. Таким образом мы знали,
что вы там найдете, еще тогда, когда вы туда ехали.
На этом наша беседа закончилась.
Однажды я спросил Гурджиева о балете, который упоминался в газетах и на
который ссылалась повесть "Проблески истины". Будет ли этот балет иметь
характер "драмы мистерий"?
- Мой балет - не мистерия, - сказал Гурджиев. - Задача, которую я
поставил, состояла в том, чтобы создать интересный и красивый спектакль.
Конечно, за внешней формой там скрыт известный смысл; но я не преследовал
цели показать и подчеркнуть именно это. Объясню вам вкратце, в чем дело.
Вообразите, что, изучая движение небесных тел, скажем, планет Солнечной
системы, вы построили особый механизм, чтобы передать зрительное изображение
законов этих движений и напомнить нам о них. В таком механизме каждая
планета, изображаемая сферой соответствующих размеров, помещается на
определенном расстоянии от центральной сферы, изображающей Солнце. Механизм
приводится в движение, все сферы начинают вращаться и двигаться по заданным
путям, воспроизводя в зрительной форме законы, управляющие движением планет.
Этот механизм напоминает вам обо всем, что вы знаете о Солнечной системе.
Нечто подобное содержится и в ритме некоторых танцев. В строго определенных
движениях и сочетаниях танцующих в видимой форме воспроизведены определенные
законы, понятные тем, кто их знает. Такие пляски называются "священными
плясками". Во время моих странствий по Востоку я много раз был свидетелем
того, как эти пляски исполнялись во время священнослужений в древних храмах.
Некоторые из них воспроизведены в "Борьбе магов". Кроме того, в основу
балета положены три особые идеи. Но если я поставлю балет на обычной сцене,
публика никогда их не поймет.
Из того, что он затем говорил, я понял, что это будет не балет в
строгом смысле слова, а целая серия драматических и мимических сцен,
связанных в общем плане; их будут сопровождать пение, музыка и пляски.
Наиболее подходящим названием для этих сцен было бы "ревю", но без какого бы
то ни было комического элемента. Этот балет, или "ревю", назван "Борьба
магов". Важные сцены изображают школы "белого мага" и "черного мага",
упражнения учеников обеих школ и борьбу между ними. Действие происходит на
фоне жизни восточного города, перемежаясь священными плясками, танцами
дервишей и национальными плясками, распространенными на Востоке; все вместе
переплетено с любовной историей, которая сама по себе имеет аллегорический
смысл.
Я особенно заинтересовался, когда Гурджиев сказал, что те же самые
исполнители должны будут играть и танцевать в сценах, изображающих как
"белого", так и "черного" магов, и что они сами и их движения должны быть в
первой сцене привлекательными и красивыми, а во второй - уродливыми и
отталкивающими.
- Понимаете, таким образом они увидят и изучат все стороны самих себя;
поэтому балет имеет огромное значение для самоизучения, - сказал Гурджиев.
В то время я понимал все это весьма смутно, однако меня поразило
некоторое несоответствие.
- В газетной заметке, которую я видел, сказано, что ваш балет будет
поставлен в Москве, что в нем примут участие известные балетные танцовщицы.
Как вы это соотносите с идеей самоизучения? - спросил я. - Ведь они не
станут играть и танцевать, чтобы изучать себя.
- Все это далеко еще не решено, - возразил Гурджиев, - да и автор
заметки, которую вы прочли, не был вполне информирован. Все может выйти
совсем по-другому. А с другой стороны, те, кто будут участвовать в балете,
сами увидят, нравится он им или нет.
- А кто напишет музыку? - спросил я.
- Это тоже не решено, - ответил Гурджиев. Больше он ничего не сказал, и
я вновь столкнулся с этим "балетом" только через пять лет.
Однажды в Москве я беседовал с Гурджиевым. Я рассказывал о Лондоне, где
мне случилось остановиться на короткое время, об ужасающей механизации,
которая в крупных городах все возрастает; без нее, вероятно, было бы
невозможно жить и работать в этих гигантских "заводных игрушках".
- Люди превращаются в машины, - говорил я. - Несомненно, иногда они
становятся совершенными машинами. Но я не думаю, что они способны мыслить:
если бы они пытались мыслить, они не стали бы такими прекрасными
механизмами.
- Да, - сказал Гурджиев, - это верно, но только отчасти. Прежде всего,
вопрос заключается в том, какой ум люди используют во время работы. Если они
используют тот ум, какой следует, они смогут думать еще лучше, работая с
машинами. Но при условии, что они будут думать тем самым умом.
Я не понял, что Гурджиев подразумевает под "тем самым умом". Понял я
это гораздо позднее.
- И во-вторых, - продолжал он, - механизация, о которой вы говорите,
вовсе не опасна. Человек может быть человеком (он подчеркнул это слово),
работая с машинами. Есть другой вид механизации, гораздо более опасный:
самому сделаться машиной. Думали вы когда-нибудь о том, что все люди сами
суть машины?
- Да, - ответил я, - со строго научной точки зрения все люди - это
машины, управляемые внешними влияниями. Но весь вопрос в том, можно ли
принять этот научный взгляд.
- Научный или ненаучный - для меня все равно, возразил Гурджиев. - Я
хочу, чтобы вы поняли, что именно я говорю. Посмотрите, все эти люди,
которых вы видите, - и он указал на улицу. - Все это просто машины и ничего
более.
- Я думаю, что понимаю вашу мысль, - сказал я. - Я часто думал, как
мало в мире такого, что могло бы противостоять этой форме механизации и
избрать свой собственный путь.
- Вот тут-то вы и делаете величайшую ошибку, - промолвил Гурджиев. - Вы
думаете, что существует нечто, способное противостоять механизации, нечто,
выбирающее свой путь; вы думаете, что не все одинаково механистично.
- Ну конечно, нет, - возразил я. - Искусство, поэзия, мысль - вот
феномены совершенно другого порядка!
- В точности такого же! - был ответ Гурджиева. - Их деятельность так же
механична, как и все прочее. Люди это машины, а от машин нельзя ожидать
ничего, кроме механического действия.
- Очень хорошо, - сказал я, - но разве нет таких людей, которые не
являются машинами?
- Может быть, и есть, - сказал Гурджиев. - Но только это не те люди,
которых вы видите. И вы их не знаете. Мне хочется, чтобы вы поняли именно
это.
Мне показалось довольно странным, что Гурджиев так настаивает на этом
пункте. Его слова были ясными и неоспоримыми; вместе с тем мне никогда не
нравились такие короткие и всеобъемлющие метафоры, которые упускают моменты