исход мгновенно привел к тому, что купить билеты на Рим стало
практически невозможно, и потому туристы, привыкшие к первому
классу, ехали третьим, между тем как в первом обнаружились люди
весьма необычные.
В вагоне было холодно. Мы сидели, не сняв пальто, с
глазами, остекленевшими у кого от смирения, у кого от досады. В
одно из купе набились представители расы, путешествующей более
прочих, но гораздо менее получающей радости от путешествий,
здесь велись бесконечные разговоры о дурных гостиницах, о
дамах, которым приходится, садясь, туго оборачивать юбки вокруг
лодыжек, дабы воспрепятствовать восхождению блох. Напротив
сидела, развалясь, троица итальянцев, возвращавшихся из Америки
домой, в какую-то аппенинскую деревушку после двадцати лет
отданных торговле фруктами и драгоценностями в верхней части
Бродвея. Все свои сбережения они вложили в сверкавшие на
пальцах бриллианты -- столь же ярко сверкали их глаза в
предвкушении встречи с семьей. Легко было вообразить, с каким
недоумением станут взирать на них родители, неспособные постичь
перемен, лишивших детей обаяния, коим земля Италии награждает и
самых скромных своих сыновей, и замечающие только, что дети
вернулись раздобревшими, говорящими на каком-то варварском
наречии и навсегда утратившими присущую их народу хитроумную
психологическую интуицию. Возвращавшихся ожидало несколько
бессонных ночей, которые они проведут в душевной смуте над
земляными полами родного дома, среди бормочущих во сне кур.
Еще в одном купе сидела, прислонясь щекой с подрагивающему
стеклу, укутанная в серебристые соболя искательница
приключений. Напротив обосновалась матрона, с вызовом
вперившаяся в нее неотрывными, блистающими глазами, готовая в
любой миг перехватить и пресечь взгляд, который девушке
вздумается бросить на ее, матроны, дремлющего мужа. По коридору
в надежде на этот же взгляд с самодовольным видом то
прохаживались туда-сюда, то застывали, прислоняясь к стене,
двое армейских офицеров, напоминая восхитительно описанных
Фабром насекомых, впустую исполняющих ритуал ухаживания перед
камушком, просто потому, что пришли в движение некие
ассоциативные механизмы.
Был здесь иезуит с учениками, коротавший время за
латинской беседой; и японский дипломат, погрузившийся в
благоговейные размышления над коллекцией марок; и русский
скульптор, мрачно вникавший в устройство наших черепов; и
несколько студентов из Оксфорда, старательно приодевшихся для
пешей прогулки, но почему-то пересекавших поездом местность,
лучше которой пешеходу в Италии не найти; и всегдашняя старушка
с курицей; и всегдашний молодой американец, с любопытством
озиравшийся по сторонам. Такого рода компании Рим принимает в
себя по десяти раз на дню, и все равно остается Римом.
Мой спутник сидел, читая потрепанный номер лондонской
"Таймс" -- сообщения о продаже недвижимости, о новых
назначениях в армии и обо всем она свете. После шести лет,
проведенных в Гарварде за изучением античного мира, Джеймс Блэр
отправился на Сицилию в качестве археологического консультанта
съемочной группы, вознамерившейся перенести на экран основные
мотивы греческой мифологии. Затея эта провалилась, съемочная
группа распалась, а Блэр потом долго еще бродил по берегам
Средиземного моря, пробавляясь случайными заработками и
заполняя объемистые блокноты наблюдениями и теориями. Его
распирали идеи -- относительно химического состава красок,
которыми писал Рафаэль; касательно освещения, необходимого по
представлениям античных ваятелей для созерцания их скульптур;
по поводу датировки наиболее неприметных мозаик церкви
Санта-Мария Маджоре. Он разрешил мне записать и эти, и многие
иные из его гипотез и даже скопировать цветными чернилами
некоторые чертежи. В случае, если он вместе с блокнотами сгинет
в океанских волнах, -- что представлялось вполне вероятным, ибо
Блэр из бережливости отправлялся через Атлантику на каком-то
невразумительном судне из тех, о которых, даже когда они тонут,
не пишут в газетах -- печальный мой долг состоял в том, чтобы
преподнести эти материалы в дар Хранителю библиотеки
Гарвардского университета, где они при всей их
неудобочитаемости могут быть сочтены бесценными.
В конце концов отложив газету, Блэр разговорился со мной:
-- Хоть вы и едете в Рим учиться, но может быть прежде,
чем засесть за древних римлян, стоит полюбопытствовать, не
найдется ли и среди современников интересных людей.
-- За современников мне докторской степени не дадут. Пусть
ими занимаются наши потомки. А вы кого из них имеете в виду?
-- Вам приходилось когда-нибудь слышать о так называемой
Каббале?
-- О которой?
-- О своего рода сообществе людей, живущих в окрестностях
Рима.
-- Нет.
-- Это очень богатые и влиятельные люди. Их все боятся. И
все подозревают в заговоре, имеющем целью ниспровергнуть
существующие порядки.
-- Политические?
-- Нет, не совсем. Разве что отчасти.
-- Люди из высшего света?
-- Да, конечно. Но дело не только в этом. Они к тому же
жуткие интеллектуальные снобы. Мадам Агоропулос боится их до
того, что я вам описать не могу. Уверяет, будто они время от
времени приезжают из Тиволи и затевают интриги, пытаясь
протащить через Сенат какой-то законопроект или добиться
определенного назначения в Церкви, или просто вытурить из Рима
какую-нибудь несчастную женщину.
-- Те-те-те!
-- И все потому, что им скучно. Мадам Агоропулос говорит,
что их томит смертельная скука. У них есть все и есть уже очень
давно. Главное же в них -- ненависть ко всему современному. Они
коротают время, обмениваясь колкостями по адресу новых титулов,
новых состояний и новых идей. Во многих отношениях это люди
средневековья, что сказывается даже в их облике. И в их образе
мыслей. Я это так себе представляю: вы, наверное, слышали о
том, что ученые наткнулись в Австралии на области, где животные
и растения перестали эволюционировать много веков назад? Что-то
вроде ниши древнего времени посреди мира, ушедшего далеко
вперед. Ну вот, должно быть, нечто похожее случилось и с
Каббалой. Это компания людей, преследуемых призраками
представлений, из которых весь остальной мир уже несколько
столетий как вырос: что-нибудь о преимущественном праве одной
герцогини проходить в дверь впереди другой, о порядке слов в
догмате Церкви, о божественном праве государей, в особенности
Бурбонов. Они серьезно и страстно относятся к вещам, которые
всем прочим кажутся непонятными и устаревшими. Но что самое
важное, эти люди, ни за что не желающие расстаться с подобными
представлениями, вовсе не отшельники или чудаки, на которых
можно не обращать внимания, -- напротив, они составляют тесный
круг, столь могущественный и недоступный, что жители Рима, если
и говорят о них, то вполголоса, и называют при этом "Каббалой".
Они, позвольте вас уверить, действуют с невиданной
изощренностью и располагают несметными богатствами и множеством
верных сторонников. Цитирую мадам Агоропулос, которая питает по
отношению к ним что-то вроде истерической боязни и считает их
сверхъестественными существами.
-- Но она, надо думать, лично знакома с кем-то из них.
-- Конечно, знакома. Как, впрочем, и я.
-- Людей знакомых обычно не очень боятся. И кто же в это
сообщество входит?
-- Я вас завтра возьму с собой, познакомлю с одной из них,
с мисс Грие. Она стоит во главе всей этой многонациональной
компании. Мне довелось составлять каталог ее библиотеки --
просто не было другой возможности с ней познакомиться. Я жил у
нее во дворце Барберини и понемногу приглядывался к Каббале.
Помимо нее туда входит Кардинал. И княгиня д'Эсполи, у которой
не все дома. Затем еще мадам Бернштейн из семьи немецких
банкиров. Каждый из этих людей обладает неким замечательным
даром, а все вместе они стоят на несколько миль выше ближайшего
к ним слоя общества. Они такие удивительные, что пребывают в
одиночестве, это тоже цитата. Поэтому они засели в Тиволи и
утешаются, как могут, совершенствами друг друга.
-- А сами они называют себя Каббалой? Есть у них
какая-либо организация?
-- Насколько я понимаю, нет. Вероятно, им даже в голову
никогда не приходило, что они составляют сообщество. Я же вам
говорю, займитесь их изучением. Вынюхаете все их секреты. Я-то
для этого не очень гожусь.
Последовала пауза, и в наше сознание, до сей поры занятое
полубожественными персонажами, начали понемногу проникать
обрывки разговоров, происходивших в разных концах вагона.
-- У меня нет ни малейшего желания ссориться, Хильда, --
вполголоса говорила одна из англичанок. -- Разумеется, ты
старалась подготовить поездку как можно лучше. Я всего лишь
сказала, что служанка не желала каждое утро отчищать раковину
умывальника. Приходилось звонить и звонить, чтобы она пришла.
А со стороны американских итальянцев слышалось:
-- А я говорить, что это не твоего чертова ума дела. Вот
что я говорить. И убери отсюда к черту твою чертову рубашку.
Сказал тебе, он удрал; он удрал так быстро, что от него даже
пыли не видно, вот как он удрал.
Иезуит с учениками проявили вежливый интерес к почтовым
маркам, и японский атташе негромко рассказывал им:
-- О, это чрезвычайная редкость! Цена -- четыре цента --
напечатана бледно-лиловой краской, а на просвет видны водяные
знаки, изображающие морского конька. В мире существует только
семь экземпляров, и три из них в коллекции барона Ротшильда.
Вслушиваясь в звучание всего оркестра сразу, можно было
узнать, что сахара в него не клали, что она три утра подряд
повторяла Мариэтте, чтобы та либо клала в него сахар, либо
ставила его на стол, но хотя республика Гватемала немедленно
прекратила их выпуск, все же несколько штук уплыло к
коллекционерам, и это при том, что на углу Бродвея и 126-й
улицы каждый год продают такую кучу канталуп, какой человек и
вообразить не способен. Быть может, именно неприязнь, питаемая
мной к подобным пустым разговорам, и стала первым толчком,
побудившим меня заняться этими Олимпийцами, каждый из которых,
как бы им ни было скучно и каким бы заблуждениям они ни
предавались, по крайней мере обладал "неким замечательным
даром".
Вот в таком, стало быть, обществе, в томительном первом
часу ночи я и появился впервые в Риме, на вокзале, отличающемся
от прочих пущей своей уродливостью, пущим обилием реклам
целебных источников и пущим запахом аммиака. Пока длилось мое
путешествие, я обдумывал то, что сделаю, как только оно
закончится: накачаюсь вином и кофе и роскошной полночью полечу
по Виа Кавур. При первых проблесках зари я осмотрю трибуну
Санта-Мария Маджоре, которая будет нависать надо мной, подобно
ковчегу на вершине горы Арарат, и призрак Палестрины в
испачканной сутане выскочит из боковой двери и торопливо
устремится домой, к большой пятиголосой семье; а я поспешу к
маленькой площади перед дворцом Латерано, туда, где Данте
смешался с празднующей начало нового века толпой; помедлю на
Форуме, обогну запертый по ночной поре Палатин; пройду вдоль
реки до харчевни, в которой Монтень жаловался на свои болезни;
и с трепетным взором паду ниц перед схожей с утесом обителью
Папы, в которой трудились величайшие из художников Рима, --
тот, что не знал никаких несчастий, и тот, что не знал ничего
иного. С пути я не собьюсь, поскольку разум мой зиждется, как