внутри. "Вы не с той стороны пытаетесь воздействовать на
Геннадия Сергеевича,-- обратился он к Рите.-- Надо не упрекать
его за отсутствие интереса к музыке, а, так сказать, жалеть,
сострадать ему!" И рассказал некстати анекдот про Сократа и
грубого человека, оскорбившего Сократа на улице. Я заметил:
"Герасим Иванович, по-моему, так не принято в лучших домах
Филадельфии: учить жену, как она должна вести себя с мужем!" Он
засмеялся и сказал, что это, мол, шутка. Но я не желал все
сводить на шутку, нарочно принял твердый, суровый тон, и ему
волей-неволей пришлось извиниться. При этом я заметил, как он и
Рита переглянулись.
Гартвига я виню не за то, что он, воспользовавшись
праздностью и манерой развешивать уши моей жены, а также моим
легкомыслием и душевной усталостью и еще тем, что мы чересчур
много недель в году были с ней в ссоре, без труда подчинил Риту
какой-то своей власти. Я не принадлежу к идиотическим
ревнивцам. Может быть, между ними ничего и не было. Не знаю, не
хочу знать. Дело не в этом. Намекала Лариса -- что само по себе
показалось мне отвратительным, даже более отвратительным, чем
то, на что был намек. Мы с Ритой давно и негласно установили
некий кодекс взаимной независимости. Вернее, так: внутренне мы
допускали полную независимость каждого. Но когда лучшая подруга
намекает мужу на свою лучшую подругу! Мне было жаль Риту. Но
дело совершенно не в этом. Я виню Гарт-вига за то, что он внес
в наш дом -- на почву, правда, достаточно благоприятную -- свой
цинизм, свою манеру все переоценивать, переворачивать, ничем не
дорожить.
Я сам не люблю голубоглазых оптимистов и всегда смотрел и
смотрю на мир, на людей критически, но такое отношение к
окружающим, как у Гартвига -- тайная насмешливость надо всем и
вся,-- приводит меня в ярость. Я становлюсь бешеным ортодоксом,
мне хочется взять большую дубину и лупить по этой даровитой
головке. Да, он способный тип, я знаю. Он кандидат наук,
занимает хорошую должность в научном институте, что-то пишет,
где-то преподает -- устроен преотлично. О господи, но отчего же
тогда? Ведь столько людей не устроены в этой жизни. Стремятся
чего-то достичь, но не могут, не в силах. Вот тут-то и скрыт
секрет Гартвига. С легкостью достигает он того, из-за чего
другие бьются всю жизнь, и, добившись, может наплевать на свое
достижение. Говорят, ему предлагали место заместителя директора
в институте, но он отказался. А сколько кругом людей больных,
одиноких, несчастных по разным причинам, умирающих в раннем
возрасте! Нет, это здоровяк, каких мало. Ему тридцать семь лет,
он смугл, жилист, на лыжах бегает, как эскимос, а на велосипеде
гоняет по шоссе -- его любимое занятие,-- как истинный гонщик.
Своей короткой стрижкой и черной бородкой смахивает на
француза. (Говорит, что мать гречанка, а отец из обрусевших
немцев.)
Одевается как попало. Чаще всего он появлялся в нашем доме
в каких-то полутуристских-полуспортивных обносках, в лыжных
штанах, вылинявших куртках, кедах. Конечно, когда дело доходило
до Глюка, он наряжался -- тоже не бог весть во что:
дешевенькое, купленное с ходу в универмаге. Эта часть жизни не
интересовала его напрочь. Несколько раз он приходил на урок к
Кириллу небритый. Однажды явился босой. По словам Ларисы, он
был дважды женат на ярких женщинах, на кинозвезде и на цыганке
из театра "Роман", танцовщице, но разошелся с обеими и сейчас
живет с некоей Эсфирью, врачихой, страшненькой, но очень
доброй, она разрешает ему все его чудеса. Мне он сказал:
"Красивые женщины меня уж не волнуют. Этот этап я, слава богу,
прошел". Не знаю, что тут было: бравада или неуклюжее заверение
в том, чтобы я не беспокоился. Я, разумеется, принял последнее,
почувствовал себя задетым и сказал грубо: "Но вы-то красивых
женщин когда-нибудь волновали?" -- "Мно-гаж-ды!" Вот такой
фанфарон.
И при всем фанфаронстве -- интеллигентнейший господин.
Знает четыре языка, читает латинских авторов в подлиннике.
Занимается он ранним средневековьем, историей религии. Фома
Аквинский, Дунс Скот и так Далее. Рита заинтересовалась -- от
безделья, голова-то праздная -- всей этой муровиной, и иногда
за ужином разыгрывались схоластические диспуты. Например, так:
что более ценно -- воля или разум? Рита стояла на точке зрения
Фомы Аквинского -- за примат разума. Приводила примеры из
собственного житейского опыта. Она, кстати, считает себя в
высшей степени homo sapiens. Кирилл был на стороне Дунс Скота:
защищал волюнтаризм. Он говорил: "Если 6 не моя железная воля,
разве я поступил бы в институт?"
Я их вышучивал, но на Риту это действовало мало. Она стала
добывать, где могла, книги в затрепанных, мусорных переплетах
-- мистические, религиозные. Черт знает откуда она их
выкапывала. В букинистических магазинах этот хлам, по-моему, не
продается. Доставала с рук, на черном рынке. В доме стали
мельтешить бородатые и очкастые юнцы, книжные маклеры, которые
наряду с редкой книгой могли торгануть и какой-нибудь
дефицитной ветошью, например, белыми водолазками из ГУМа с
наценкой пять рублей. Милая публика! Раза два я вытурял их из
дома. Рита вставала на защиту, винила меня в деспотизме и в
жадности. (Все эти Леонтьевы, Бердяевы или, как я говорил,
6елибердяевы стоили порядочных денег, которых я дать не мог,
ибо в последние полтора года мои заработки по ряду причин
уменьшились.) Но ничто не могло остановить ее: она выкручивала
из хозяйственных сумм, меняла, продавала свои тряпки. В общем,
тут было не увлечение, а страсть и даже, быть может, болезнь.
Но в основе всего лежало не подлинное чувство, а ложное,
суетное. В этом я был глубоко убежден. Однажды так ей и сказал.
Я тревожился за Кирилла -- первый курс! -- и вся эта
болтология, валявшаяся там и сям в квартире, могла сбить его с
толку. Честно говоря, я не столь тревожился, сколь высказывал
тревогу, но Рита резонно заметила, что Кирилла эти книги
интересуют еще меньше, чем вузовские учебники. Тогда я повысил
голос: "Прекрасно! И ты, вместо того чтобы изменить такое
положение, отвлечь парня от девочек и магов и привлечь к
учебникам, сама занимаешься черт знает чем".-- "Я ничем дурным
не занимаюсь, мое чтение никого не касается, и вообще -- что ты
сходишь с ума?" Я сказал, что мне все это глубоко антипатично.
Что ее псевдорелигиозность есть лицемерие и обман, что первой
заповедью всякой религии -- и уж тем более веры Христовой --
есть любовь к ближним. А где она? Равнодушие, бегство из дома,
книжное тщеславие. Муж заброшен, сын растет как трава. И --
климакс, матушка, климакс. Не Фома Аквинский, а пешие прогулки
и холодные обтирания по утрам.
Но и такие прямые удары не действовали. Наше отчуждение и
взаимная холодность все увеличивались. Несколько раз, прочитав
через силу какие-то из старых книжонок, вернее, не прочитав, а
перелистав, потому что дочитать до конца ни одну из этих книг я
не мог, слишком мудрено, ей-богу, через пять страниц я
переставал понимать, о чем речь, а я ведь не самый большой
кретин на свете,-- я пытался затеять спор, прочистить ей мозги:
ведь все это так безумно далеко от нас, от наших истинных
сложностей и загадок! Писано красиво и когда-то, может быть,
волновало, мучило, угадывались прозрения, читались пророческие
слова на пиру Валтасара, но ничего ведь не угадалось, не
прозрилось, и чтение таких книг теперь -- ненужная роскошь, все
равно что держать дома арабского скакуна. Куда поеду на
арабском скакуне? В молочную бутылки сдавать? Или в прачечную
за бельем? Не нужна мне сия высокоумность, абсолютно не нужна,
а те, кто говорит, что им нужна,-- мошенники. Однажды был такой
разговор с Ритой: "Ну, что ты вычитала в этой книге? Чем
обогатилась?" В тот день она чем-то особенно меня раздражала, я
так и рвался в бой. Рита сидела в своем любимом кресле под
торшером, курила сигарету и только что отговорила с кем-то
битый час по телефону. Затянувшись дымом и глядя на меня с
необычной внимательностью, она сказала: "Чем обогатилась? Хотя
бы тем, что лучше узнала твой характер. Как раз сегодня читала
у одного автора о вечно бабьем в русской душе". Я расхохотался:
"Вот здорово! Ну, ну поподробней". Она стала молоть вздор
насчет того, что я чему-то покорствую, подчиняюсь
обстоятельствам -- "среда заедает",-- что то, чем я занимаюсь,
есть адаптация к условиям существования, и я понимаю это умом,
но не имею сил восстать против собственного образа жизни. По
причине женственной слабости характера. И еще потому, что.
благодаря дуализму моей души во мне отсутствует нравственная
самодисциплина. Сначала я слушал усмехаясь, потом разозлился.
"А ты, матушка, неблагодарна,-- сказал я.-- Я изнуряю
мозг, занимаюсь черной работой, перевожу всех подряд -- для
чего? Для того, чтобы ты сидела в кресле, курила "кент" и
говорила мне гадости? Если тебя так точит нравственное чувство,
почему бы не пойти работать в наше домоуправление -- там нужен
экономист с окладом восемьдесят рублей..." -- "Кажется, это
попрек куском хлеба?" -- спросила она. Я махнул рукой и ушел.
Не то что объясниться, даже поспорить по-настоящему стало
трудно.
Зато с Гартвигом, когда тот появлялся у нас, была
оживлена, многословна, хохотала, спорила, и мне кое-что
перепадало: при нем она делалась со мной приветлива и даже
назвала как-то раз Геночкой, от чего я давно отвык. Началось
новое увлечение: прогулки пешие, на велосипеде, на лыжах -- с
Гартвигом. Я сам рекомендовал когда-то. Сначала они меня
приглашали. Я раза два увязывался, но было как-то тягостно и
тяжеловато. Гарт-виг в шортах -- даже в октябре, подлец,
щеголял черными волосатыми ногами! -- скакал по кочкам, как
лось. Рита, задыхаясь, поспешала за ним, а мне такая гонка была
не по нраву. Бог с ними, оставил их и себя на произвол судьбы.
То они в Загорск, то в Суздаль, то на Святые Горы. И все
поближе к монахам, к старине. То где-то под Москвой нашли
церквушку, познакомились с попом, и тот разрешал Гартвигу
забираться на колокольню и звонить. И Кирилла таскали туда,
тоже звонил. Все это, конечно, было вздором, причудами
полусладкой жизни, и меня не так смущало или коробило, как
попросту удивляло. Ведь была когда-то активной профсоюзницей в
институте коммунального хозяйства!
Нет, конечно, никакой верой в настоящем смысле тут и не
пахло, а вот так: томление духа и катастрофическое безделье. И
даже, пожалуй, мода. Все эти книжонки, монастыри, путешествия
по "святым местам" на собственных "Волгах" сделались модой и
оттого пошлостью. Раньше все скопом на Рижское взморье валили,
а нынче -- по монастырям. Ах, иконостас! Ах, какой нам дед
встретился в одной деревеньке! А самовары? Иконы? Как придешь к
какому-нибудь провизору или художнику, зарабатывающему на хлеб
рисованием агитплакати-ков, обязательно у них иконы торчат и
чай пьют из самовара, настоящего тульского, отысканного за
большие деньги в комиссионке.
Все, друзья мои, благородно, прекрасно, любите красоту,
взыскуйте града, а только вот -- с любовью к ближнему как?
Бабушку свою старенькую, которая в деревне горбатится, не
забыли? Жену в тяжкую минуту не бросите или, наоборот, мужа? А
то ведь старичок с бородой, который на черной доске в столовой
висит, над сервантом, одно велит: добро делайте. Ну, и как с
ним, с добром? Нельзя ей было с работы уходить. Потому что если
нет людей вокруг -- и добро делать некому. Впрочем, и зло тоже.
Все равно нельзя.