обеда разговаривал и смеялся с девочками.
Как только учитель кончал класс, я выходил из комнаты: мне
страшно, неловко и совестно было оставаться одному с братом.
После вечернего класса истории я взял тетради и направился к
двери. Проходя мимо Володи, несмотря на то, что мне хотелось
подойти и помириться с ним, я надулся и старался сделать
сердитое лицо. Володя в это самое время поднял голову и с чуть
заметной, добродушно-насмешливой улыбкой смело посмотрел на
меня. Глаза наши встретились, и я понял, что он понимает меня
и то, что я понимаю, что он понимает меня; но какое-то
непреодолимое чувство заставило меня отвернуться.
- Николенька! - сказал он мне самым простым, нисколько не
патетическим голосом, - полно сердиться. Извини меня, ежели я
тебя обидел.
И он подал мне руку.
Как будто, поднимаясь все выше и выше, что-то вдруг стало
давить меня в груди и захватывать дыхание; но это продолжалось
только одну секунду: на глазах показались слезы, и мне стало
легче.
- Прости... ме...ня, Вол...дя! - сказал я, пожимая его
руку.
Володя смотрел на меня, однако, так, как будто никак не
понимал, отчего у меня слезы на глазах...
Глава VI. МАША
Но ни одна из перемен, происшедших в моем взгляде на вещи,
не была так поразительна для самого меня, как та, вследствие
которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу
женского пола, а стал видеть женщину, от которой могли
зависеть, в некоторой степени, мое спокойствие и счастие.
С тех пор как помню себя, помню я и Машу в нашем доме, и
никогда, до случая, переменившего совершенно мой взгляд на нее
и про который я расскажу сейчас, - я не обращал на нее ни
малейшего внимания. Маше было лет двадцать пять, когда мне
было четырнадцать; она была очень хороша; но я боюсь описывать
ее, боюсь, чтобы воображение снова не представило мне
обворожительный и обманчивый образ, составившийся в нем во
время моей страсти. Чтобы не ошибиться, скажу только, что она
была необыкновенно бела, роскошно развита и была женщина; а
мне было четырнадцать лет.
В одну из тех минут, когда, с уроком в руке, занимаешься
прогулкой по комнате, стараясь ступать только по одним щелям
половиц, или пением какого-нибудь несообразного мотива, или
размазыванием чернил по краю стола, или повторением без всякой
мысли какого-нибудь изречения - одним словом, в одну из тех
минут, когда ум отказывается от работы и воображение, взяв
верх, ищет впечатлений, я вышел из классной и без всякой цели
спустился к площадке.
Кто-то в башмаках шел вверх по другому повороту лестницы.
Разумеется, мне захотелось знать, кто это, но вдруг шум шагов
замолк, и я услышал голос Маши: "Ну вас, что вы балуетесь, а
как Мария Ивановна придет - разве хорошо будет?"
"Не придет", - шепотом сказал голос Володи, и вслед за этим
что-то зашевелилось, как-будто Володя хотел удержать ее.
"Ну, куда руки суете? Бесстыдник!" - и Маша, с сдернутой
набок косынкой, из-под которой виднелась белая, полная шея,
пробежала мимо меня.
Не могу выразить, до какой степени меня изумило это
открытие, однако чувство изумления скоро уступило место
сочувствию поступку Володи: меня уже не удивлял самый его
поступок, но то, каким образом он постиг, что приятно так
поступать. И мне невольно захотелось подражать ему.
Я по целым часам проводил иногда на площадке, без всякой
мысли, с напряженным вниманием прислушиваясь к малейшим
движениям, происходившим на верху; но никогда не мог принудить
себя подражать Володе, несмотря на то, что мне этого хотелось
больше всего на свете. Иногда, притаившись за дверью, я с
тяжелым чувством зависти и ревности слушал возню, которая
поднималась в девичьей, и мне приходило в голову: каково бы
было мое положение, ежели бы я пришел на верх и, так же как
Володя, захотел бы поцеловать Машу? что бы я сказал с своим
широким носом и торчавшими вихрами, когда бы она спросила у
меня, чего мне нужно? Иногда я слышал, как Маша говорила
Володе: "Вот наказанье! что же вы, в самом деле, пристали ко
мне, идите отсюда, шалун этакой... отчего Николай Петрович
никогда не ходит сюда и не дурачится..." Она не знала, что
Николай Петрович сидит в эту минуту под лестницею и все на
свете готов отдать, чтобы только быть на месте шалуна Володи.
Я был стыдлив от природы, но стыдливость моя еще
увеличивалась убеждением в моей уродливости. А я убежден, что
ничто не имеет такого разительного влияния на направление
человека, как наружность его, и не столько самая наружность,
сколько убеждение в привлекательности или непривлекательности
ее.
Я был слишком самолюбив, чтобы привыкнуть к своему
положению, утешался, как лисица, уверяя себя, что виноград еще
зелен, то есть старался презирать все удовольствия,
доставляемые приятной наружностью, которыми на моих глазах
пользовался Володя и которым я от души завидовал, и напрягал
все силы своего ума и воображения, чтобы находить наслаждения
в гордом одиночестве.
Глава VII. ДРОБЬ
- Боже мой, порох!.. - воскликнула Мими задыхающимся от
волнения голосом. - Что вы делаете? Вы хотите сжечь дом,
погубить всех нас...
И с неописанным выражением твердости духа Ми-ми приказала
всем посторониться, большими, решительными шагами подошла к
рассыпанной дроби и, презирая опасность, могущую произойти от
неожиданного взрыва, начала топтать ее ногами. Когда, по ее
мнению, опасность уже миновалась, она позвала Михея и
приказала ему выбросить весь этот порох куда-нибудь подальше
или, всего лучше, в воду и, гордо встряхивая чепцом,
направилась к гостиной. "Очень хорошо за ними смотрят, нечего
сказать", - проворчала она.
Когда папа пришел из флигеля и мы вместе с ним пошли к
бабушке, в комнате ее уже сидела Мими около окна и с каким-то
таинственно-официальным выражением грозно смотрела мимо двери.
В руке ее находилось что-то завернутое в несколько бумажек. Я
догадался, что это была дробь и что бабушке уже все известно.
Кроме Мими, в комнате бабушки находились еще горничная
Гаша, которая, как заметно было по ее гневному,
раскрасневшемуся лицу, была сильно расстроена, и доктор
Блюменталь, маленький, рябоватый человечек, который тщетно
старался успокоить Гашу, делая ей глазами и головой
таинственные миротворные знаки.
Сама бабушка сидела несколько боком и раскладывала пасьянс
Путешественник, что всегда означало весьма неблагоприятное
расположение духа.
- Как себя чувствуете нынче, maman? хорошо ли почивали? -
сказал папа, почтительно целуя ее руку.
- Прекрасно, мой милый; вы, кажется, знаете, что я всегда
совершенно здорова, - отвечала бабушка таким тоном, как будто
вопрос папа был самый неуместный и оскорбительный вопрос. -
Что ж, хотите вы мне дать чистый платок? - продолжала она,
обращаясь к Гаше.
- Я вам подала, - отвечала Гаша, указывая на белый, как
снег, батистовый платок, лежавший на ручке кресел.
- Возьмите эту грязную ветошку и дайте мне чистый, моя
милая.
Гаша подошла к шифоньерке, выдвинула ящик и так сильно
хлопнула им, что стекла задрожали в комнате. Бабушка грозно
оглянулась на всех нас и продолжала пристально следить за
всеми движениями горничной. Когда она подала ей, как мне
показалось, тот же самый платок, бабушка сказала:
- Когда же вы мне натрете табак, моя милая?
- Время будет, так натру.
- Что вы говорите?
- Натру нынче.
- Ежели вы не хотите мне служить, моя милая, вы бы так и
сказали: я бы давно вас отпустила.
- И отпустите, не заплачут, - проворчала вполголоса
горничная.
В это время доктор начал было мигать ей; но она так гневно
и решительно посмотрела на него, что он тотчас же потупился и
занялся ключиком своих часов.
- Видите, мой милый, - сказала бабушка, обращаясь к папа,
когда Гаша, продолжая ворчать, вышла из комнаты, - как со мной
говорят в моем доме?
- Позвольте, maman, я сам натру вам табак, - сказал папа,
приведенный, по-видимому, в большое затруднение этим
неожиданным обращением.
- Нет уж, благодарю вас: она ведь оттого так и груба, что
знает, никто, кроме нее, не умеет стереть табак, как я люблю.
Вы знаете, мой милый, - продолжала бабушка после минутного
молчания, - что ваши дети нынче чуть было дом не сожгли?
Папа с почтительным любопытством смотрел на бабушку.
- Да, они вот чем играют. Покажите им, - сказала она,
обращаясь к Мими.
Папа взял в руки дробь и не мог не улыбнуться.
- Да это дробь, maman, - сказал он, - это совсем не опасно.
- Очень вам благодарна, мой милый, что вы меня учите,
только уж я стара слишком...
- Нервы, нервы! - прошептал доктор.
И папа тотчас обратился к нам:
- Где вы это взяли? и как смеете шалить такими вещами?
- Нечего их спрашивать, а надо спросить их дядьку. -
сказала бабушка, особенно презрительно выговаривая слово
"дядька", - что он смотрит?
- Вольдемар сказал, что сам Карл Иваныч дал ему этот порох.
- подхватила Мими.
- Ну вот видите, какой он хороший, - продолжала бабушка, -
и где он, этот дядька, как бишь его? пошлите его сюда.
- Я его отпустил в гости, - сказал папа.
- Это не резон; он всегда должен быть здесь. Дети не мои, а
ваши, и я не имею права советовать вам, потому что вы умнее
меня, - продолжала бабушка, - но кажется, пора бы для них
нанять гувернера, а не дядьку, немецкого мужика. Да, глупого
мужика, который их ничему научить не может, кроме дурным
манерам и тирольским песням. Очень нужно, я вас спрашиваю,
детям уметь петь тирольские песни. Впрочем, теперь некому об
этом подумать, и вы можете делать, как хотите.
Слово "теперь" значило: когда у них нет матери, и вызвало
грустные воспоминания в сердце бабушки, - она опустила глаза
на табакерку с портретом и задумалась.
- Я давно уже думал об этом, - поспешил сказать папа, - и
хотел посоветоваться с вами, maman: не пригласить ли нам
St.-Jerome'a, который теперь по билетам дает им уроки?
- И прекрасно сделаешь, мой друг, - сказала бабушка уже не
тем недовольным голосом, которым говорила прежде, - St.-Jerome
по крайней мере gouverneur*), который поймет, как нужно вести
des enfants de bonne maison**), а не простой menin дядька,
который годен только на то, чтобы водить их гулять.
-----------------
*) гувернер (фр).
**) детей из хорошей семьи (фр.).
- Я завтра же поговорю с ним, - сказал папа. И
действительно, через два дня после этого разговора Карл Иваныч
уступил свое место молодому щеголю французу.
Глава VIII. ИСТОРИЯ КАРЛА ИВАНЫЧА
Поздно вечером накануне того дня, в который Карл Иваныч
должен был навсегда уехать от нас, он стоял в своем ваточном
халате и красной шапочке подле кровати и, нагнувшись над
чемоданом, тщательно укладывал в него свои вещи.
Обращение с нами Карла Иваныча в последнее время было
как-то особенно сухо: он как будто избегал всяких с нами
сношений. Вот и теперь, когда я вошел в комнату, он взглянул
на меня исподлобья и снова принялся за дело. Я прилег на свою
постель, но Карл Иваныч, прежде строго запрещавший делать это,
ничего не сказал мне, и мысль, что он больше не будет ни
бранить, ни останавливать нас, что ему нет теперь до нас
никакого дела, живо припомнила мне предстоящую разлуку. Мне
стало грустно, что он разлюбил нас, и хотелось выразить ему
это чувство.
- Позвольте, я помогу вам, Карл Иваныч, - сказал я, подходя
к нему.
Карл Иваныч взглянул на меня и снова отвернулся, но в