зашагал по ковру, как бы слегка надламываясь в коленных суставах.
Лучников сидел молча с незажженной сигарой в зубах. Мрак мягкими
складками висел справа у виска.
-- Андрюша, ты знаешь, на какой пороховой бочке мы живем, в какую
клоаку превратился наш Остров... -- Так начал говорить товарищ министра
информации Фредди Бутурлин. -- Тридцать девять одних только
зарегистрированных политических партий. Масса экстремистских групп.
Идиотская мода на марксизм распространяется, как инфлуэнца. Теперь любой
богатей-яки выписывает для украшения своей виллы собрания сочинений прямо из
Москвы. Врэвакуанты читают братьев Медведевых. Муллы цитируют Энвера Ходжу.
Даже в одном английском доме недавно я присутствовал на декламации стихов
Мао Цзэдуна. Остров наводнен агентурой. Си-Ай-Эй и Ка-Гэ-Бэ действуют чуть
ли не в открытую. Размягчающий транс разрядки. Все эти бесконечные делегации
дружбы, культурного, технического, научного сотрудничества. Безвизный въезд,
беспошлинная торговля... -- все это, конечно, невероятно обогащает наше
население, но день за днем мы становимся международным вертепом почище
Гонконга. С правительством никто не считается. Демократия, которую Арсений
Николаевич с сотоварищами вырвали у Барона в 1930 году, доведена сейчас до
абсурда. Пожалуй, единственный институт, сохранивший до сих пор свой смысл,
-- это наши вооруженные силы, но и они начинают развинчиваться. Недавно было
экстренное заседание Кабинета, когда ракетчики Северного Укрепрайона
потребовали создания профсоюза военных. Вообрази себе бастующую армию. Кому
она нужна? По данным ОСВАГа, 60% офицерского состава выписывают твой
"Курьер". Стало быть, они читают газету, которая на каждой своей странице
отвергает сам смысл существования русской армии. Понимаешь ли, Андрей, в
другой, более нормальной обстановке твоя Идея Общей Судьбы была бы всего
лишь одной из идей, право на высказывание которых -- любых идей! --
закреплено в Конституции 1930. Сейчас Идея и ее активный пропагандист
"Курьер" становится реальной опасностью не только для амбиций наших
мастодонтов, как ты их называешь, но и для самого существования государства
и нашей демократии. Подумай, ведь ты, проповедуя общую судьбу с великой
родиной, воспитывая в гражданах комплекс вины перед Россией, комплекс вины
за неучастие в ее страданиях и, как говорят они там, великих свершениях,
подумай сам, Андрей, ведь ты проповедуешь капитуляцию перед красными и
превращение нашей славной банановой республики в Крымскую область. Ты только
вообрази себе этот кошмар-- обкомы, райкомы...
-- Я не понимаю, Федя, -- перебил его Лучников. -- Ты что,
подготавливаешь меня к покушению, что ли? Доказываешь его целесообразность?
Что ж, в логике тебе не откажешь.
Тяжесть налила все его тело. Тело -- свинцовые джунгли, душа--
загнанная лиса. Мрак висел теперь, как овальное тело, возле уютной люстры.
Сволочь Бутурлин разглагольствует тут, развивает государственные
соображения, а в это время СВРП разрабатывает детали охоты. На меня. На
живое существо. Сорокашестилетний холостяк, реклама сигарет "Мальборо",
любитель быстрой езды, пьянчуга, сластолюбец, одинокий и несчастный, будет
вскоре прошит очередью из машингана. До слез жалко мальчика Андрюшу. Папа и
мама, зачем вы учили меня гаммам и кормили кашей Нестле? Конец.
-- Постыдись, Андрей! -- вскричал Бутурлин. -- Я рисую тебе общую
картину, чтобы ты уяснил себе степень опасности.
Он уяснил себе степень опасности. Вполне отчетливо. Отцу и в самом деле
не нужно было называть своего старого друга по имени, он сразу понял, что
речь идет о майоре Боборыко, а покушение затеяно его племянником,
одноклассником Лучникова Юркой, обладателем странной двойной фамилии
Игнатьев-Игнатьев.
Всю жизнь этот карикатурный тип сопровождает Андрея. Долгое время
учились в одном классе гимназии, пока Андрей не отправился в Оксфорд.
Вернувшись на Остров в конце 1955 года, он чуть ли не на первой же вечеринке
встретил Юрку и поразился, как отвратительно изменился его гимназический
приятель, фантазер, рисовальщик всяческих бригантин и фрегатов, застенчивый
прыщавый дрочила. Теперь это стал большой, чрезвычайно нескладный мерин,
выглядящий много старше своих лет, с отвратительной улыбкой, открывающей все
десны и желтые вразнобой зубы, с прямым клином вечно грязных волос, страшно
крикливый монологист, политический экстремист "ультраправой".
Андрею тогда на политику было наплевать, он воображал себя поэтом,
кутил, восторгался кипарисами и возникающими тогда "климатическими ширмами"
Ялты, таскался по дансингам за будущей матерью Антона Марусей Джерми, и
всюду, где только ни встречался с Юркой, слегка над ним посмеивался.
Игнатьев-Игнатьев тоже вращался в ту пору вокруг блистательной Маруси,
но никогда ей не объяснился, никогда с ней не танцевал, даже вроде бы и не
подходил ближе, чем на три метра. Он носил какое-то странное полувоенное
одеяние с волчьим хвостом на плече -- "Молодая Волчья Сотня". Чаще всего он
лишь мрачно таращился из угла на Марусю, иногда -- после пары коктейлей --
цинично улыбался огромным своим мокрым ртом, а после трех коктейлей начинал
громогласно ораторствовать, как бы не обращая на итальяночку никакого
внимания. Тема тогда у него была одна. Сейчас, в послесталинское время, в
хрущевской неразберихе, пора высаживаться на континент, пора стальным
клинком разрезать вонючий маргарин Совдепии, в неделю дойти до Москвы и
восстановить монархию.
Однако когда началась Венгерская Революция 1956 года, "Молодая Волчья
Сотня" осталась ораторствовать в уютных барах Крыма, в то время как юноши из
либеральных семей, все это барахло, никчемные поэтишки и джазмены, как раз и
организовали баррикадный отряд, вылетели в Вену и пробрались в Будапешт
прямо под гусеницы карательных танков.
Андрей Лучников тогда еле унес ноги из горящего штаба венгерской
молодежи, кинотеатра "Корвин". Советская, читай русская, пуля сидела у него
в плече. Потрясенный, обожженный, униженный дикой танковой беспощадностью
своей исторической родины он был доставлен до дома какой-то шведской
санитарной организацией. Из трех сотен добровольцев на Остров вернулось
меньше пяти десятков. Разумеется, вернулись они героями. Портреты Андрея
появились в газетах. Маруся Джерми не отходила от его ложа. К концу года
раны борца за свободу затянулись, состоялась шумнейшая свадьба, которую
некоторые эстеты считают теперь зарей новой молодежной субкультуры.
Среди многочисленных чудеснейших эпизодов этой свадьбы был и
безобразный один. Игнатьев-Игнатьев, перегнувшись через стол, стал орать в
лицо Лучникову: "А все-таки здорово НАШИ выпустили кишки из жидо-мадьяр! "
Хотели было его бить, но жених, сияющий и блистательный идол молодежи Андрэ,
решил объясниться. Извини, Юра, но мне кажется, что-то есть лишнее между
нами. Оказалось, нелишнее: ненависть! Игнатьев-Игнатьев в кафельной тишине
сортира ночного клуба "Blue inn", икая и дрожа, разразился своим комплексом
неполноценности. "Ненавижу тебя, всегда ненавидел, белая кость, голубая
кровь, облюю сейчас всю вашу свадьбу".
До Лучникова тогда дошло, что перед ним злейший его враг, опаснейший
еще и потому, что, кажется, влюблен в него, потому что соперником его
считать нельзя. Потом еще были какие-то истерики, валянье в ногах,
гомосексуальные признания, эротические всхлипы в адрес Маруси, коварные
улыбки издалека, доходящие через третьи руки угрозы, но всякий раз на
протяжении лет Лучников забывал Игнатьева-Игнатьева, как будто тот и не
существует. И вот наконец -- покушение на жизнь! В чем тут отгадка -- в
политической ситуации или в железах внутренней секреции?
-- Ну хорошо, я уяснил себе опасность ситуации, -- сказал Лучников. --
Что из этого?
-- Нужно принять меры, -- сказал Бутурлин. Отец молчал. Стоял в углу,
глядел на замирающее в сумерках море и молчал.
-- Сообщи в ОСВАГ, -- сказал Лучников. Бутурлин коротко хохотнул.
-- Это несерьезно, ты знаешь.
-- Какие меры я могу принять, -- пожал плечами Лучников. --
Вооружиться? Я и так, словно Бонд, не расстаюсь с "береттой".
-- Ты должен изменить направление "Курьера". Лучников посмотрел на
отца. Тот молча перешел к другому окну, даже и не обернулся. Закатные небеса
над холмами изображали битву парусного флота. Лучников встал и, прихватив с
собой бутылку и пару сигар, направился к выходу из кабинета. Бутурлин
преградил ему путь.
-- Андрэ, я же не говорю тебе о коренном изменении, о повороте на 180
градусов... Несколько негативных материалов о Союзе... Нарушение прав
человека... насилие над художниками... ведь это же все есть на самом деле...
тебе же не придется врать... ведь ты же печатаешь такие вещи... но ты это
освещаешь как-то изнутри, как-то так... будто бы один из них, некий
либеральный "советчик"... Ведь ты же сам сознайся, Андрей, всякий раз
возвращаешься оттуда, трясясь от отвращения... Пойми, несколько таких
материалов, и твои друзья смогут тебя защитить. Твои друзья смогут тогда
говорить: "Курьер" -- это независимая газета Временной Зоны Эвакуации, руки
прочь от Лучникова. Сейчас, ты меня извини, Андрей... -- Голос Бутурлина
вдруг налился историческим чугуном. -- Сейчас твои друзья не могут этого
сказать.
Лучников легонько отодвинул Фредди и прошел к дверям. Выходя, успел
заметить, как Бутурлин разводит руками, -- дескать, ну вот с меня, мол, и
взятки гладки. Отец не переменил позы и не окликнул Андрея.
Он ушел из "частных комнат" в свою "башенку", открыл дверь комнаты,
которая всегда ждала его, и некоторое время стоял там молча в темноте с
бутылкой в руке и с двумя сигарами, зажатыми между пальцев. Потом медленно
распустил шторы. Полыханье парусной битвы за плоскими скалами Библейской
Долины. Лучников лег на тахту и стал бездумно следить медленные перемещения
деформированных и частично горящих фрегатов. Потом он увидел на полке над
собой маленький магнитофон, до которого можно было дотянуться, не меняя
позы, и это соблазнило его нажать кнопку.
Сразу в черноморской тишине взорвался заряд потусторонних звуков, говор
странной толпы, крики чуждых птиц, налетающий посвист морозного ветра,
отдаленный рев грубых моторов, какой-то лязг, стук пневмомолотка, какая-то
дурацкая музыка -- все это было чуждым, постылым и далеким, и это была земля
его предков, коммунистическая Россия, и не было в мире для Андрея Лучникова
ничего родное.
Всю эту мешанину звуков электропилой прорезал кликушеский бабий голос:
-- Молитесь, родные мои, молитесь, сладкие мои! Нет у вас храма, в угол
встаньте и молитесь! Святого образа нет у вас, на небо молитесь! Нету лучшей
иконы, чем небо!
Прошлой зимой в Лондоне Лучников ни с того ни с сего купил место в
дешевом круизе "Магнолия" и прилетел в Союз. Никому из московских друзей
звонить не стал, путешествовал с группой западных мещан по старым городам --
Владимир, Суздаль, Ростов-Великий, Ярославль -- и не пожалел: "Интурист"
англичанами занимался из рук вон плохо, часами "мариновал" на вокзалах,
засовывал в общие вагоны, кормили частенько в обычных столовках-- вряд ли
когда-нибудь Лучников столь близко приближался к советской реальности.
Эту запись он сделал случайно. Гулял вокруг Успенского собора во
Владимире и там услышал кликушу. В парке возле собора красовались аляповатые
павильоны, раскрашенные жуткими красками, -- место увеселения "детворы",