Иоанн-Агасфер стал жить в горах. С точки зрения стороннего
наблюдателя, это было чисто растительное существование. Он ничего не
делал, только ел да спал. Приносил воду и добывал пищу Прохор. Иногда
приходили пастухи. Не здороваясь, садились у костра и пили кислое вино,
принесенное с собой в облезлых мехах. Тогда Иоанн напивался. Иногда ему
хотелось женщину. Свободных женщин на острове не было. Он обходился
козами. Никаких иных желаний у него не возникало. Собственно, он был
счастливейшим человеком своего времени: ему не надо было работать, и все,
чего он желал, было у него под рукой.
Вокруг него ничего не происходило.
Зато внутри него происходили вещи, поистине поразительные, и он с
тревогой и изумлением впитывал их в свое сознание часами напролет, валяясь
на шкурах в убогом шалашике. Началось это, несомненно, от римского яда,
когда он трупом плавал в луже собственной блевотины на полу экзекуторской.
Это продолжалось сквозь нестерпимую боль, когда его варили у Латинских
ворот. И с тех пор это не прекращалось. Были ли это голоса, теперь уже
вполне ясно и внятно рассказывающие ему о принципах и законах бытия?
Возможно. Возможно, это были именно голоса. Были ли это видения, яркие и
огромные, видения того, что было, того, что будет, того, что есть? Да,
очень может быть. Он видел. Он видел, он обонял, он осязал, он ужасался и
восторгался. Но он не участвовал.
Долгое время он думал, что это боги говорят с ним, что они готовят
его к какому-то великому деянию и наделяют его для этого нечеловеческим
знанием, - _в_с_е_з_н_а_н_и_е_м_ наделяют они щедро его. Но по мере того,
как сознание его наполнялось, по мере того, как вселенная вокруг него и в
нем самом становилась все огромнее, все понятнее, все яснее в своих
неисчислимых связях, протянутых в прошлое и будущее, все проще в своей
неизреченной сложности, - по мере того, как все это происходило, он все
тверже укреплялся в мысли, что никаких богов нет и нет демонов, и нет
магов и чародеев, что ничего нет, кроме человека, мира и истории, и все
то, что озаряет его сейчас, идет не извне, а изнутри, из него самого, и
что никаких таких особенных деяний не предстоит ему, а предстоит ему
просто жить вечно, со всей вселенною внутри.
Замечательно, что в минуты бодрствования, пока он пожирал печеную
рыбу, или глотал квашеное молоко, или подбирался к похотливой козе, он
оставался прежним Иоанном-Агасфером, и даже не Иоанном-Агасфером, а
попросту Иоанном Боанергесом - диким, хищным, простодушным галилеянином,
не знающим грамоты и живущим только пятью чувствами и тремя вожделениями.
Даже память об Учителе уже потускнела в нем, оставив лишь смутное ощущение
неопределенной ласковой теплоты.
Он никогда не мог похвастаться хорошей памятью, если это не касалось
мести и ненависти. В часы бодрствования сверхзнание его спало в нем, как
Левиафан в толще вод, и если бы в такие часы его спросили, например,
почему восходят и заходят небесные светила, он просто не понял бы вопроса.
И если бы самому ему пришло в голову задаться вопросом, почему, например,
дети похожи на родителей, он бы только подивился неожиданному баловству
мысли, узревшей вопрос в естественном порядке вещей, а искать ответ он бы
даже не попытался.
Знание просыпалось в нем неожиданно и всегда помимо воли. Как
правило, это случалось в минуты крайнего раздражения, когда настигали его
приступы нетерпимости к людям, к их глупости, к их самоуверенной
болтливости, к их рабскому наслаждению собственным ничтожеством перед
высшими силами - богами, жрецами или властями, - к их животному.
Впервые это случилось жарким летним вечером, когда солнце уже зашло и
возле тлеющего костра шла неторопливая, специфически мужская беседа под
молодое самодельное вино. Обыкновенным путем разговор от женщин перешел на
коз, и пастухи с большим знанием дела принялись втолковывать Иоанну и
Прохору все тонкости этого приятного занятия: по каким признакам следует
выбирать животное; каким образом надлежит подготовить его к употреблению;
а главное, какие меры надо принять, чтобы и в удовольствии ничего не было
потеряно, и чтобы не случилось скверного - чтобы не зачать чудовище.
Иоанн-Агасфер ничего не имел ни против мужской беседы, ни против
козлиного поворота ее. Но когда пастухи понесли чепуху о козлолюдях, об их
ужасном облике, об их кровавых повадках, когда вранье пошло громоздиться
на вранье, когда наперебой и безудержно пошли мешаться авторитетные ссылки
на богов и дедов, когда под треск раздираемых на грудях козьих шкур пошли
в ход свидетельства очевидцев и непосредственных виновников, вот тогда
Иоанн-Агасфер не выдержал. Он заговорил. Он сказал этим крикливым дуракам,
что потомство коз от людей невозможно. (Он только что с совершенной
ясностью понял, что знает это и, более того, совершенно точно знает,
почему это невозможно.) Он попытался объяснить им, почему это невозможно.
Впервые в жизни он ощутил, как это мучительно, когда все понимаешь, но не
хватает слов. Лингвистическое удушье.
Они не поняли его. Он стал кричать. Он бил кулаками в каменистую
землю. Он сплетал и расплетал пальцы, силясь продемонстрировать механизмы.
Он заикался, как паралитик. Он заплевал себе всю бороду. Пастухи в ужасе
разбежались, и он остался один - только Прохор рядышком с привычной
сноровкой орудовал стилем по мятому листу грязноватого пергамента. Иоанн
заплакал, швырнул в него головешкой и упал лицом в землю.
Ему пришлось учиться рассказывать. Он оказался способным
рассказчиком. И очень скоро обнаружилось в нем четвертое вожделение: жажда
делиться знанием. Это было что-то вроде любви. Здесь тоже нельзя было
торопиться, а надлежало быть (если хочешь получить исчерпывающее
наслаждение) обстоятельным, вкрадчивым, ласковым и нежным к слушателю.
Приступы внезапного раздражения его против людской тупости, самодовольства
и невежества не прекращались, но теперь сверхзнание его уже не нуждалось в
них, чтобы изливаться совершенно свободно. Теперь ему достаточно было лишь
корректной оппозиции. Это заставляло Иоанна искать партнеров.
Он сильно переменился к интеллигенции. Ему стали нравиться люди
начитанные и исполненные любопытства к окружающему миру. Разумеется, с его
высоты начитанность их представляла собою всего лишь систематизированное
незнание, более или менее сложный комплекс неверных, ошибочных или
неточных образов мира, но образование вооружило их логикой, скепсисом и
пониманием извечной невозможности объять необъятное.
Он стал своим человеком в колонии прикахтов.
А Прохор все записывал.
Но было бы неправильным утверждать, будто Прохор записывает каждое
слово своего возлюбленного пророка, хотя сам-то Прохор был искренне
уверен, что ни единое слово не пропало втуне. Он начал записывать на
галере, которая везла их на Патмос, мечущегося в бреду Иоанна, с которого
кожа слезала, как со змеи. На Патмосе, пока сверхзнание вызревало в нем,
Иоанн-Агасфер разговаривал во сне. Прохор записывал и эти речи -
горячечные беседы Иоанна с воображаемыми богами.
Он записывал, когда взбешенного Иоанна рвало знаниями перед
перепуганными пастухами. Он записал диспут Иоанна с Плинием Старшим,
высадившимся на Патмосе проездом, чтобы забрать помилованного вождя
германцев. И диспут с Юстом Тивериадским, прибывшим на Патмос специально
встретиться с удивительным ученым. И еще многие и многие диспуты записал
он, пока сам не научился умело заданными вопросами побуждать к извержению
вулкан знаний своего пророка.
Так рождался АПОКАЛИПСИС, "Откровение Иоанна Богослова", знаменитый
памятник мировой литературы, который сам Иоанн-Агасфер называл не иначе,
как _к_е_ш_е_р_ (словечко из арамейской фени, означающее примерно то же
самое, что нынешний "роман", - байка, рассказываемая на нарах в целях
утоления сенсорного голодания воров в законе). Ибо между тем, что
рассказывал Иоанн, и тем, что в конечном счете возникало под стилем
Прохора, не было ничего общего, кроме, может быть, страсти рассказать и
убедить.
Иоанн-Агасфер говорил, бредил и рассказывал, естественно,
по-арамейски. На арамейском Прохор был способен объясниться на рынке, и не
более того. Писал же он и думал, естественно, по-гречески, а точнее - на
классическом _к_о_й_н_е_.
Далее. У Иоанна-Агасфера поминутно не хватало слов, чтобы передать
понятия и образы, составляющие его сверхзнание, и ему все время
приходилось прибегать к жестам и междометиям. Сознание его вмещало всю
вселенную от плюс по минус бесконечности в пространстве и времени, и как
ему было объяснить молодому (а хотя бы и пожилому!) уроженцу Херонеи, сыну
вольноотпущенника от иберийской рабыни, что такое: пищаль, гравилет,
ТВЭЛы, питекантроп, мутант, гомункулус, партеногенез, Линия доставки,
протуберанец, многомерное пространство, инкунабула, Москва, бумага,
бронепоезд, капитализм, нуль-т, римско-католическая церковь, магнитное
поле, Облачный город, лазер, инквизиция... Он и сам-то, Иоанн-Агасфер, не
умел не только объяснить, но и просто назвать эти понятия, предметы и
явления: Он всего лишь ЗНАЛ о ник, он только имел представление о них и о
связях между ними. Однако Прохор был великий писатель и, как все великие
писатели, прирожденный мифотворец. Воображение у него было развито
превосходно, и он с наслаждением и без каких-либо колебаний заполнял по
своему разумению все зияющие дыры в рассказах и объяснениях пророка.
Далее. Прохор изначально убежден был в том, что перед ним действующий
пророк во плоти. Иоанн-Агасфер делился знанием, Прохор же записывал
пророчества. Смутность, непонятность и бессвязность Иоанновых рассказов
только укрепляли его в убеждении, что это, конечно же, и именно
пророчества. И задачу свою он видел в том, чтобы растолковать, привести в
систему, расставить по местам, связать воедино. Он вычленял главное, он
безжалостно отсекал второстепенное, он искал и находил всем доступные
образы, он обнаруживал и выявлял смысл, а когда он считал необходимым, то
скрывал смысл, он выстраивал сюжет, он выковывал ритм, он ужасал, вызывал
благоговение, дарил надежду, ввергал в отчаяние...
В результате он создал литературное произведение, обладающее
совершенно самостоятельной идейно-художественной ценностью. Как и
большинство крупных литературных произведений, оно не имеет ничего общего
со стимулами, которые подвигли автора на написание. Поэтому толковать
получившийся _к_е_ш_е_р_ можно множеством способов в зависимости от
идейных установок и даже эстетических вкусов толкователя.
Насколько известно, ни один из толкователей не принял во внимание
того замечательного и, может быть, решающего факта, что значительную и
плодотворную часть своей жизни (как-никак четыре десятка лет) Прохор
провел в окружении прикахтов, в клокочущем котле оппозиционерских
страстей, где бок о бок варились и яростные ненавистники Рима, и
чрезмерные его паладины, и те, кто считал Рим тюрьмой народов, и те, кто
полагал, что пора, наконец, решительно покончить с гнилым либерализмом. В
этом бурлящем котле варились и переваривались самоновейшие слухи, сплетни,
теории, предсказания, опасения, анекдоты, надежды, и Прохор, безусловно,
был в курсе всего этого бурления. Он не мог не испытывать на себе, как и
всякий великий писатель, самого глубокого воздействия этого окружения.
Так появляется еще одно возможное толкование Апокалипсиса, на этот