-- Таня в какую смену учится?
-- В первую. Как первоклашке и положено.
-- Тогда пусть приходит к... четырем. Да. К четырем. Договорились?
Наклонившись к девочке, Марина взяла ее руку.
Девочка кивнула и снова уставилась в пол.
-- Танюш, ну чего ты надулась, как мышка? -- в свою очередь наклонился
отец и Марина успела заметить как натер ему шею тугой ворот белой рубашки.
-- Я не надулась, -- тихо и отчетливо проговорила девочка.
-- Хочешь заниматься музыкой? -- спросила Марина, чувствуя на себе
взгляд близких серо-зеленых глаз.
-- Хочу...
-- Придешь завтра?
-- Приду.
-- Ну вот и отлично... Пусть приходит. А сейчас, вы извините, мне пора.
-- Да мы тоже... Вы далеко живете?
-- Очень! -- устало рассмеялась Марина, отводя от лица непослушную
прядь.
Улыбаясь, он смотрел на нее:
-- Что, в области?
-- Почти. В Беляево.
-- Да. Далековато.
-- Ничего. Я привыкла.
На улице шли молча.
Сергей Николаич вел за руку Таню, украдкой посматривая на Марину.
Он был в длинном и широком демисезонном пальто, из-за красного шарфа
выглядывал все тот же полосатый галстук.
Марина, не обращая на них внимания, шла, сунув руки в карманы плаща, с
трудом переставляя уставшие, свинцом налитые ноги.
Головная боль вернулась, немного мутило и хотелось пить.
Вскоре поравнялись с белой башней шестнадцатиэтажного дома, непонятно
как втиснувшегося меж двумя серыми сталинскими крепостями.
-- А вот и наш утес, -- остановился Сергей Николаич.
-- Аааа... понятно... -- равнодушно посмотрела Марина и вздохнула.
-- Пап, ну я пойду, -- решительно освободила руку Таня.
-- Иди, иди...
Она побежала к подъезду и скрылась в нем.
-- Не заблудится? -- спросила Марина.
-- Да нет. Мы на третьем живем. Высоко решили не забираться, --
пробормотал он, доставая из кармана пальто большой скомканный платок.
-- Трехкомнатная?
-- Да; -- он украдкой вытер нос.
-- А вас трое?
-- Четверо. Мама еще моя...
Марина кивнула.
Сумерки сплавили дома в сероватую груду, кое-где скрашенную огоньками
горящих окон. Сергей Николаич убрал платок.
-- Сейчас, как прибежит, так сразу за пианино: бабушка, сыграй вальс. А
бабушка сыграет...
-- А бабушка сыграет... -- тихо проговорила Марина, рассеянно глядя под
ноги.
-- Балует ее, -- вздохнул он, доставая папиросы, -- Добрая до предела.
-- Добрая до предела, -- снова повторила Марина и медленно побрела
прочь. Спазм сжал ей горло, губы задрожали и слезы полились по щекам.
Они показались очень холодными, холоднее непрочного, потрескивающего
под ногами ледка.
Прижав ладони к лицу, Марина заплакала, ее плечи задрожали.
Сзади подбежал Сергей Николаич:
-- Что, что такое? Что с вами?
Голос его был испуганным и удивленным.
Не оборачиваясь и не останавливаясь, Марина замотала головой:
-- Ничего... ннничего...
-- Марина Ивановна... что случилось?
-- Ничего... Отстаньте от меня...
-- Ну, погодите... ну что вы... может я вас обидел чем-то?
-- Отстаньте, прошу вас... отстаааньте... -- всхлипывала она, порываясь
идти, но он уже крепко держал ее под локоть, заглядывал в залитое слезами
лицо:
-- Ну, успокойтесь... пожалуйста... что случилось? А?
-- Ничего... Господи... как все тошно...
Она снова заплакала, отворачиваясь, ледок жалобно хрустел у нее под
каблучками.
-- У вас, может быть, несчастье какое?
-- Нет у меня ничего... Господи... сдохнуть бы ... и то лууучше...
-- Эээ... нет. Так дело не пойдет, -- он решительно взял ее за плечи,
-- Ну-ка успокойтесь. Быстро!
-- Не кричите на меня... я вааам не слееесарь заводской...
-- Вот. Уже лучше.
-- Отстаньте...
-- Не отстану.
-- Да отвяжитесь вы! Вон все смотрят...
-- И пусть на здоровье смотрят. Сейчас мы возьмем машину и я вас отвезу
домой...
-- Еще чего... не поеду...
-- Поедете. Идемте...
-- Господи, какой надоеда... ну какое вам дело...
-- Мне до всего есть дело...
-- По долгу службы, что ли...
-- Ага.
-- Ну хоть не жмите руку-то мне!
-- Извините... вон идет... шеф! стой!
-- Да... так он и остановится...
-- Мерзавец...
-- Как все глупо...
До моста они дошли молча, его рука бережно сжимала Маринину кисть.
Такси, как по заказу, выскочило из-за угла и притормозило на
требовательный взмах Сергея Николаича.
"Ишь ты, решительный какой", -- раздраженно думала Марина, садясь в
машину, -- "Теперь не отстанет... А. чорт с ним. Хоть кому-то до меня есть
дело..."
Косясь на заплаканную пассажирку и на ее молчаливого спутника, шофер
нещадно своротил шею оплетенной кожей баранке, развернул машину и
многообещающе захрустел переключателем скоростей...
-- Да. Все ясно с тобой, -- устало улыбнулся Сергей Николаич, разливая
остатки коньяка в стопки.
Затягиваясь сигаретой, Марина молча кивнула. Они сидели на кухне при
свете все того же ночничка. Сигаретный дым медленно втягивался в только что
распахнутую форточку, светло-коричневый пиджак Сергея Николаича по-домашнему
висел на спинке стула, его лежащие на столе электронные часы показывали
24.09.
-- Со мной давно уже все было ясно, -- Марина встала, тряхнула
опустевшим чайником.
-- Плохо, Марина Ивановна, -- вздохнул Сергей Николаич и поднял свою
стопку, -- Твое здоровье.
-- Мерси... -- она поставила чайник под кран, шумно наполнила.
-- Скажи... фууу... -- поморщился, выпив, Сергей Николаич, -- А почему
ты дальше не пошла учиться? В консерваторию?-- А мне пальчик раздавили.
-- Как?
-- В троллейбусе. Дверью.
-- Чорт возьми... И что?
-- Ничего. Жива пока. Но профнепригодна, --засмеялась Марина, ставя
сверкающий и тяжелый чайник на плиту.
-- Да, -- вздохнул он, -- Все не как у людей... судьба-индейка...
-- Слушай, пошли туда, -- морщась пробормотала Марина, -- А то тут
накурено...
Чайник остался одиноко посверкивать на плите, голубой ночничок
перекочевал в комнату.
Потирая затекшую спину, Сергей Николаич прохаживался, разглядывая
висящие на стенах картины. Марина села по-турецки на тахту.
Он надолго остановился перед вариантом рабиневского "Паспорта", потом
повернулся к ней:
-- Ну вот объясни мне, пожалста, что хорошего в этом?
Марина Перевела взгляд на слабо освещенную .ночником картину:
-- Ну... она очень правдивая...
-- Правдивая? Что здесь правдивого? Тут злоба голая и больше ничего...
-- У него тяжелая судьба...
-- У нас у каждого тяжелая судьба! -- резко перебил ее Сергей Николаич,
засовывая руки в карманы и прохаживаясь по комнате, -- Дядя вон мой --
Володя. Никакой не художник, не поэт. Столяр обыкновенный. На войну пацаном
пошел. Под Киевом обе ноги оторвало. После войны на протезах в техникум
поступил, а в сорок восьмом его посадили неизвестно за что. Пять лет
отсидел, туберкулез нажил. Потом реабилитировали...
Он помолчал, разглядывая начищенные концы своих ботинок, затем
продолжал:
-- Ни жены, ни детей. И пенсии-то по-настоящему не нажил. Живет под
Подольском, работает сторожем. Тут, казалось бы, любой на весь свет
окрысится. А он...
Сергей Николаич повернулся к ней, приложил руку к груди:
-- Видела б ты этого человека. У него ни гроша за душой, кроме костылей
и нет ничего. А я вот, сколько его ни вижу, -- никогда нытья от него не
слыхал. Никогда! И чтоб он на судьбу пожаловался?! Такого не было! А эта
картина? Он-то щас сам где?
-- Рабин? В Америке...
-- Вот! В Америке. И наверно уж не под забором умрет, а в теплой
кроватке. Так вот когда он эту мазню царапал, он знал, знал, что в Америку
подастся! Знал! Стало быть -- врал! А ты говоришь -- правдивая картина.
Ложь! Ложь и злоба. Ну чему она научит? Лжи и злобе. Он-то сам наврал, да и
смотался, а ты вот, твое поколение, которое на таком вот говне выросло,
теперь и расплачиваетесь!
Он замолчал, раздраженно потирая расрасневшиеся щеки, подошел и сел
рядом на край тахты:
-- Знаешь, Марина, я человек, в принципе,темный, необразованный.
-- Ну, не скромничай...
-- А чего скромничать. Правда есть правда. Школа, техникум, армия,
институт заочный, завод. Был и рабочим, и мастером, и замначальника цеха и
начальником. А щас вот -- секретарем парткома избрали. Так что на выставки
ходил редко, в измах не силен. Но одно я знаю четко, -- вся вот эта зараза
никуда не ведет. А вернее ведет -- за границу. А тут -- все злобой, пьянками
и сплетнями кончается. Все ваше дурацкое диссидентство. -- Почему дурацкое?
-- Потому что дурацкое и есть. Ну что в нем хорошего, вдумайся!
Кричать, критиковать, насмехаться? Ты думаешь мы не знаем ничего, а вы нам
глаза открыли?
-- Нет, я так не думаю, -- Марина устало привалилась спиной к стене.
-- Пойми, критиковать легче всего. А труднее -- дело делать.
По-настоящему, по-деловому. Делать дело. А не гадать как спасать Россию...
-- Но система-то советская никуда не годится...
-- Кто тебе сказал?
-- Ну как же... все говорят...
Он насмешливо тряхнул головой:
-- Если б она никуда не годилась, нас бы давно уж раздавили. И места б
мокрого не осталось.
-- Ну, это слишком...
-- Не слишком. В самый раз! -- отрезал он и крепко положил руку на
Маринино вельветовое колено, -- Вот что, Марина Ивановна, давай-ка потолкуем
по-мужски. Скажи, ты русская?
-- Русская.
-- Родилась где?
-- В Подмосковье.
-- В России, стало быть. И живешь в России. В Америку не собираешься
мотать?
-- Да нет...
-- Так. А теперь скажи, ты советских людей любишь?
-- Ну, я всех людей люблю...
-- Нет, скажи, ты наших любишь? Наших! Понимаешь?! Наших! Любишь?
Марина грустно улыбнулась, вздохнула. Этот крепкий человек в белой
рубашке, с неуклюже завязанным галстуком, с широкими грубыми ладонями
смотрел своими серо-зелеными, слегка пьяноватыми глазами пристально и
требовательно.
Марина невольно перевела взгляд на висящую над столом фотографию: два
одинаковых лица с одинаковым выражением смотрели на нее, но как по-разному
они смотрели! Одно -- далекое, расплывчатое, сероватое, смотрело призрачно и
равнодушно, другое -- совсем близкое, живое, разгоряченное, с бисеринками
пота на лбу упиралось своим упрямым взглядом в ее глаза и каждым мускулом
ждало ответа.
-- Ну я... -- пробормотала Марина, -- Я не знаю...
Дальнее лицо смолчало, а у ближнего быстро задвигались упрямые губы:
-- А я знаю! Знаю, что люблю! Любил, люблю и буду любить свой народ!
Потому что другого народа мне не дано! И Родины другой не дано! Потому что
родился здесь, рос, по траве по этой босиком бегал, голодал, мерз,
радовался, терял, находил, -- все здесь! И человеком стал здесь, и людей
понимать научился. Понимать и любить. А вот они! -- его палец метнулся в
сторону картины. -- Они не научились! Хоть и не такими уж дураками
уродились! Ни любить, ни понимать! И были чужаками, за что и выперли их из
страны к чертовой матери! Ты вот говоришь -- правда, правдивая! В том-то и
дело, что правда у каждого своя! Они не нашу писали, а свою, свою, западную!
А у нас-то она совсем другая! Наша! Понимаешь?
Он сильнее приблизился, оперевшись руками о тахту:
-- Понимаешь?
Марина инстинктивно подалась назад от этого яростного напора
искренности и здоровья, но прохладная стена не пустила.
Его глаза были совсем близко.