фантики цветов. Сотки мне наряд из одних ароматов прозрачных, сочини
накидку на плечи из запахов невесомых, шелк благовоний в косы вплети!
Сделай же что-нибудь, июнь-жаворонок, месяц-гуляка, не знающий
ночи.
На другой стороне узкой сабли острова перекаты проток и неподвижные
заводи. Там, где паутина и тлен, тонконогие каллиграфы- жуки пишут
тысячелетиями китайские книги по шелку водяной глади. Там, где журчанье
и плеск, птицы, стерегущие круглые камни, строительный материал,
вычерчивают в небесах контуры альпийских башен и шпилей.
Слышать, видеть и вертеть - это значит пробираться по колено в траве,
по шею в паутине, с головой скрытой, сердечками и перышками листвы,
вдоль берега, дышать, кусать губы, обнимать стволы и прижимать к лицу
ветки.
Распадаться на солнечные пятна и радужной спиралью ввинчиваться
в разрывы зеленки, исчезать и возникать вдруг ниоткуда.
Оу-оу! Где ты волк? Лови момент, серый дурашка!
Рыбацкая лодка, красная пирога обнаруживается на лысом мысочке.
Сначала корма с головкой безжизненного дауна - сереньким подвесным
моторчиком, потом борт с синей боевой ватерлинией и, наконец, вот
она, вся с черными трубами болотной резины на курносом передке.
Сушим, греем?
Рыбаков двое - один белый и противный, как бульонная курица, в жарком
теньке от клепанного железа дрыхнет, носом уткнувшись в выцветший
капюшон плащ-палатки. Второй, коротконогий, кудрявый крепыш - паучок,
успевший за утро лишь одну из себя выдоить нитку, от груди к удилищу.
Да и эта ему не люба, леска дергается, бамбук играет, крючок не слушается,
грузило не подчиняется.
Подними голову, болван. Что ты так стараешься, узлы вяжешь, бантики
плетешь из неуклюжих пальцев? Ершика поймать надеешься, карасика
на гарпунок стальной? А как на счет русалки, голыми руками?
Ау?
Пульсирует все, солнце, небо, река, ветка, мир дышит, дышит в такт
с рыбкой сердца, бьющей хвостиком.
- Стой!
Дудки! Скорость на время - путь, масса на скорость - энергия, пусть
все рушится и трещит, валится и рассыпается, улепетывать, петлять,
пригибаться и прыгать, бить, крошить, и рвать, и резать.
Оооооо!
Вот и тополь, вот и ивы. Не подведете? Комок сырой благопристойности
надежно ли хранили? Процесс опадания листьев был долог и сладок, момент
повторного прилипанья к коже краток и смешон. Солдатиком с уступчика
в ивняк, к реке, прочь от рощицы, полной хруста и свиста, топота и воя.
Сколько он будет выветриваться? День, или два, или десять? Увидим,
услышим, почувствуем, станем судить по тому, как долго глаз будет
радовать этот суши кусок, камневоз с цветущей надстройкой.
Вода уже выше колен, сколько можно скользить, натыкаться на противные,
острые обломки доисторических стрел и ножей? Погрузиться и фыркнуть,
блажен владеющий стилем брасс, истинно земноводный, способный смотреть
и плыть, дышать и грести. Животом ощущать холод фарватера, а грудью
тепло накатывающего берега.
Течение уносит далеко, и к сарафану, оставленному на траве, нужно
идти по плоским обломкам скал. По цифрам и именам, а то и уравнениям
чувств, суммам, не меняющимся ни от перемены, ни от замены слагаемых.
Вова плюс Таня, фу, как тривиально!
Ветер плюс Солнце, Лес плюс Река!
Высшая математика? Буллева алгебра? Нет, даже не арифметика, обоняние,
осязание и слух.
Те же тела на тех же тряпках. Тот же слабоумный дедушка в панаме с пляжно-мотоциклетной
пластмассой на носу папы Карлы кемарит на лестничной площадке, прилип
к жаркой скамеечке, ничего к ужину похолодает.
Наверху под соснами, чистота и порядок, радиусы асфальтовых лучей
и дуги бетонных шестиугольников. Елочка одинаковых двухэтажных
домиков с настоящими фонариками и игрушечными петушками. К крылечку
третьего проще всего выйти по траве, что растет прямо из паркета прошлогодней
хвои.
Деревянная лестница пахнет лаком, но перила неровные и шершавые для
скатывания непригодны совершенно.
- Добрый день, барышня, вы сегодня раньше обычного.
Человек, похожий на почтальона, проходит мимо.
Кто вы такой и что за глупый вопрос, хочется крикнуть ему вослед. Писем
не было? Журнала, сырого от тухлятины новостей, для моей матери?
Дверь с номером шесть, первая справа на втором этаже закрыта неплотно,
еще одна странность - шум и плеск газированных струй душа за тонкой
перегородкой уборной.
А как же ваша извечная водобоязнь, матушка?
Уж не сгонять ли за доктором, возможно это он, конечно, только что спускался
по нашей лестнице, его еще можно догнать...
- Саша, - вдруг доносится до Вики голос, да, голос, в жизни еще не произносивший
при ней такого имени, - Сашенька, ты принесешь мне, наконец, полотенце?
Стоя в балконной двери Вика сквозь щетки хвои глядит на персидский
узор подорожника, по которому протопала только что. Она cнимает с
веревки похожее на рушник казенное вафельное полотно, и молча вкладывает
в руку, недовольно роняющую прозрачные капли на бледные цветочки
линолеума.
Затем выходит из номера в лишенный воздуха коридорчик, останавливается
на лестнице, присаживается на перила, и неожиданно, вопреки всему
начинает катиться, скользить...
А просто осенило, вдруг поняла, ага, откуда, откуда в ней, черт побери,
это безумное, неодолимое, неутолимое и ни с чем несравнимое желание
гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть и вертеть, и дышать,
и ненавидеть, и зависеть, и терпеть.
АРХИЕРЕЙ
Посвящается R_L
Ты слышишь эту ложечку стыков в стакане железнодорожной ночи? Что
размешивает она? Шершавый сахар или же липкий мед? А, может быть, желе
из переживших зиму в стеклянном сосуде ягод?
Я думаю, просто гоняет без цели и смысла рыбки чаинок. Черных мальков
индийских морей. Зануда в синей елочке двубортного шевиота.
Это кримплен, Сашенька, на нем душное синтетическое фуфло с пошлой
текстурой оперной сумочки или гриппозных обоев. Да и в руке не тусклый
металл алюминий, а все та же позорная пластмасса с марким шариком в
клювике. Утром он соберет весь вагон под главным стоп-краном красного
уголка и примется делать политинформацию.
Хрык! Хрык! Капуста газетной бумаги не выдерживает восклицательных
знаков полного одобрения и двойного подчеркивания абсолютного несогласия.
Что ты делаешь с этой пуговицей?
Расстегиваю. Она мне мешает заняться замочком-молнией, этой мелкозубой
зверюшкой, глупой защитницей нежного, розового. Хватит ходить с
искусанными руками, как ты считаешь?
Конечно, но что будет потом, когда ты приручишь ее, и собачонка перестанет
царапать вездесущие пальцы, молча впиваться в твое запястье?
Будут закрытые глаза и перепутанные губы. То же, что и всегда.
Всегда пахнет земляникой и белыми бабочками бесконечного уединения.
Еще никогда серый лоб соглядатая не качался так близко отраженьем
мертвой луны в кислом омуте плацкартного купе.
Какие апрельские тезисы готовит он, без устали калеча бумагу волнистыми
линиями особого мнения?
А почему ты решила, что он парторг, может быть, педагог-новатор, ведущий
страстный творческий спор с молодым единомышленником-максималистом,
или сельский, и это возможно, ухо-горло-нос, взволнованный перспективами
безболезненного выдирания гланд, жертва лихого пера столичного
спецкора медицинской газеты?
И потом, подумай, там, где друг о друга трутся бутылки и перешептываются
сапоги, внизу, на германской клеенке полки, что он может увидеть,
воюя с буквами, пытая предложения и приговаривая абзацы?
Он слышит. Слышит редкой шерстью волос, совком носа и сырниками щек.
Резина воздуха попискивает и поскрипывает от патологического напряжения
его слуховых рецептеров. Ты разве не чувствуешь затылком, спиной,
всем телом?
Спиной я чувствую твою руку, ладошку-путешественницу, которой неведомы
страхи маленькой хорошистки с пропеллером симметричных косичек.
Учись у собственных пальцев, теплых и вездесущих, самостоятельности
и независимости. Просто сконцентрируйся вся в круглых костяшках
и мягких подушечках.
Глупыш, это всего лишь инстинкт гнусной собственницы, лягухи, что
на верхней полке черноту ночи бодающего пассажирского поезда затаилась
в обнимку со стрелой из княжеского колчана. Или, быть может, ты хочешь
упасть, оказаться внизу, где через холстину баулов незнакомых людей
тяжело дышат несвежие, спрессованные спешкой вещи?
Конечно, хочу! Я просто мечтаю измять, неказистой гармошкой морщин
лишить актуальности пыльный крахмал известий, литературки или за
рубежом, пусть прибор самопишущий выпадет наконец из рук умножающего
горе бессонницы скорбью познания.
- Товарищ доцент, - скажу я ему, сползая с пластикового стола, - я вам
сочувствую, но усы подрисовывать в полночь героям труда, вешать очки
на знатных доярок и пионерам лепить биологически неоправданные рога
вредно и глупо. Вы можете испытать тот же душевный подъем, но без ущерба
для глаз, обыграв в шахматы проводника, например. Слышите, он, вам
подобно, лишенный тепла и любви, мается, бедолага, в служебном отсеке,
механически, без вдохновения, даровой кипяток возмущает бесплатной
казенной ложкой.
Чик, чик, чик.
Шелест и хруст, ветряная мельница толстых полос, быстрый промельк
мелкого, едкого шрифта, ага, передовицу наконец пропахал, проработал,
разложил по полочкам, тесемочки завязал, подписал, ура, переходит
теперь к сообщениям с мест.
Это не кончится никогда. Сашенька, милый, давай не будем больше мучать
друг друга, покорены все пуговицы и крючки, все тайны этой безбрежной
равнины железнодорожной ночи открыты, узнаны нами, все, кроме одной,
главной, но она вечна и изведанное сегодня, станет неизведанным завтра.
Лучше уснем. Тисков и клещей не размыкая, отвалим. Пусть столбик спятившей
ртути на волнах рессорного сна градус за градусом скатится к общепринятым
для дальней дороги тридцати шести и шести.
Но я не хочу, не хочу, не хочу...
А ты захоти, мой мальчик хороший, назло пропагандисту и агитатору,
извергу, мучителю безвредных буковок-паучков и общеполезных червячков
- больших и малых знаков препинания.
Это так просто, надо лишь только представить себе город, в котором
мы завтра в полдень сойдем на перрон, желудевый, вишневый, совсем
не похожий на наши с тобой картофельные и кедровые. Там все гнило и пьяно,
но птицы дозором не на трубах и лестницах-клетках бездушных опор линий
высоковольтных, а на шпилях и маковках, башнях и стенах.
Вороны, беее, нашла кого вспоминать.
Ладно тебе, ведь мы же уже плывем на белой посудине с квадратными окнами
палуб-веранд, и беспокойный гнус водяной - пузыри, гребешки, пена
и брызги - роятся, играют за круглой кормой, собираются на шорох винтов
и светятся, светятся, светятся ночью и днем, ночью и днем, ночью и днем.
Прохлада и чистота утреннего пустого купе, голые полки, блестящий
пластик вагонных стен и никого. Ночного монаха, четками петита, нонпарелью
молитвы отгонявшего дьявольский образ греха, пуще смерти боявшегося
тебя и меня, нас, обнявшихся бестий, приняла в свое лоно праведная,
непорочная станция зари.
Лишь сизый почтовый голубь смятой газеты, весь в перышках фиолетовых
линий, зигзагов, крестиков и кружков, остался лежать на непомерно
длинном белом столе.
Олечка, Оля, ау, просыпайся скорей. Телеграмма!
ДАМА С СОБАЧКОЙ
Сибирские горки хороши в море зеленого. Среди скромных, неброских
осиновых платочков и наивного, нежного простоволосья берез синяя
удаль гордо стоящих елей, молодцевато пасущих лиственные бабьи стада,
гвардейцем делает любого путешественника мужского пола.
- Она сказала, что это очень древний славянский корень, который восходит
к слову хвоя, колючка, игла, понимаешь? - быстро шепчет мальчишка,
в такт с неровностями заезженного тракта то растягивая, то сжимая
гармошку гласных.
- Это в университете проходят? - подхватывает ритм сосед.
- Нет, ты что... - с легкостью, свойственной бесхребетным, задорно
посвистывавший спуск становится астматоидным подъемом, в хвосте
"Икаруса" звереет, порвать ремни, перекусить болты пытается в очередной