здесь немало времени, а до Коканда еще далеко.
Хорошо отдохнувший ишак мотнул головой, закрутил хвостом,
и они двинулись.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Вблизи Коканда, в низине, где жители южной части города
сеяли рис, были в те времена теплые озера, питавшиеся водами
горячих подземных источников. Здесь весна начиналась на целую
неделю раньше: вокруг сады еще чернели, а на озерах -- цвели,
вокруг -- зацветали, а здесь уже зеленели, согретые солнцем
сверху и горячими родниками снизу.
Отсюда можно заключить, что дедушка Турахон не без умысла
избрал эту низину для своей усыпальницы: здесь он мог на целую
неделю раньше браться за свои разнообразные дела --
портновские, сапожные, игрушечные и халвяные. Его скромная
гробница была украшена только двумя черными конскими хвостами,
укрепленными на шестах перед входом; вокруг теснились старые
корявые карагачи, нижние ветви которых были увешаны пестрой
бахромой шелковых ленточек, принесенных сюда почитателями
праведника. Обилие этих ленточек свидетельствовало, что память
о нем не тускнеет в сердцах мусульман.
Перед гробницей Ходжа Насреддин спешился и благоговейно
поклонился Турахону, которого искренне чтил. Одноглазый остался
далеко позади; он полз по дороге на коленях, посыпая голову
пылью и горестно крича: "О милосердный Турахон, прости меня во
имя аллаха! " Его покаянный голос едва слышался за карагачами.
Пришел старик, хранитель гробницы,-- в лохмотьях, с лицом
желтым и сморщенным, как вяленая урю-чина, но с глазами, в
которых светился скрытый огонь. Открылась резная дверь --
ветхая, потемневшая, насквозь изъеденная древесными червями. Из
прохладной полутьмы пахнуло древностью -- странным запахом,
проникающим в душу. Сняв сапоги, надев мягкие туфли, услужливо
предложенные стариком. Ходжа Насреддин вошел в гробницу. Белые
стены из грубо отесанного камня, без украшений, без росписи,
поддерживали купол с двумя узкими зарешеченными окнами;
полутьму просекали два тонких лезвия света, скрещиваясь на
каменном надгробии, расколотом поперек. От входа к надгробию
шла приподнятая над полом каменная дорожка шириною в два локтя,
а по обеим сторонам ее лежал на полу серо-зеленоватый прах,
скопившийся здесь веками. По обычаю, он сохранялся в
неприкосновенности: великим кощунством было бы оставить на нем
свой след. И такая тишина была в гробнице, что Ходжа Насреддин
услышал звон собственной крови в ушах; он приблизился к
надгробию, склонился над ним, поцеловал камень, под которым
покоилось одно из самых добрых сердец, когда-либо бившихся на
земле.
-- О милосердный Турахон, неужели моему греху никогда не
будет искупления? -- послышались близкие вопли, и в гробницу
вполз одноглазый. Голова его была серой от пыли, плоское лицо
разодрано в кровь, он упал грудью на камень и затих.
Ходжа Насреддин вышел, оставив его наедине с Турахоном.
Прошел час, второй. Одноглазый не выходил из гробницы. Ходжа
Насреддин терпеливо ждал, сидя на ветхом истертом коврике в
тени карагача и беседуя со стариком хранителем о дервишизме и
его преимуществах перед всяким иным образом жизни.
-- Ничего не иметь, ничего не желать, ни к чему не
стремиться, ничего не бояться, а меньше всего -- телесной
смерти,-- говорил старик.-- Как иначе можно жить в этом
скорбном мире, где ложь громоздится на ложь, где все клянутся,
что хотят помочь друг другу, но помогают только умирать.
-- Это не жизнь, а бесплотная тень ее,-- возражал Ходжа
Насреддин.-- Жизнь -- это битва, а не погребение себя заживо.
-- Что касается внешней телесной жизни, то слова твои,
путник, вполне справедливы,-- отозвался старик.-- Но ведь есть
еще и внутренняя, духовная жизнь -- единственное наше
достояние, над которым не властен никто. Человек должен
выбирать между пожизненным рабством и свободой, что достижима
лишь во внутренней жизни и только ценой величайшего отречения
от телесных благ.
-- Ты нашел ее?
-- Да, нашел. С тех пор как я отказался от всего излишнего
-- я не лгу, не раболепствую, не пресмыкаюсь, ибо не имею
ничего, что могли бы у меня отнять. Разве мою старческую
телесную жизнь? Пусть возьмут; говоря по правде, я не очень ею
дорожу... Вот -- гробница Турахона; муллы не любят его, стража
преследует его почитателей, но я, как видишь, не боюсь открыто
служить ему,-- вполне бескорыстно, из одного лишь внутреннего
влечения.
-- Что бескорыстно, я вижу по твоей одежде,-- заметил
Ходжа Насреддин, указывая на халат старика, неописуемо рваный,
пестрящий заплатами, с бахромою внизу -- сшитый как будто из
тех ленточек и тряпочек, что висели вокруг на деревьях.
-- Я не прошу многого от жизни,-- продолжал старик.-- Этот
рваный халат, глоток воды, кусок ячменной лепешки -- вот и все.
А моя свобода всегда со мною, ибо она -- в душе!
-- Не в обиду тебе, почтенный старец, будь сказано, но
ведь любой покойник еще свободнее, чем ты, ибо ему вовсе уж
ничего не нужно от жизни, даже глотка воды! Но разве путь к
свободе это обязательно -- путь к смерти?
-- К смерти? Не знаю... Но к одиночеству -- обязательно.
Помолчав, старик закончил со вздохом:
-- Я давно одинок...
-- Неправда! -- отозвался Ходжа Насреддин.-- В твоих речах
я расслышал и боль за людей, и жалость к ним. Твоя жалость
будит отголосок во многих сердцах,-- значит, ты не одинок на
земле. Живой человек одиноким не бывает никогда. Люди не
одиноки, они -- едины; в этом -- самая глубокая истина нашего
совместного бытия!
-- Утешительные выдумки! От холода, ветра, дождя люди
защищаются стенами, от жестокой правды -- различными выдумками.
Защищайся, путник, защищайся, ибо правда жизни страшна!
-- Защищаться? Нет, почтенный старец,-- я не защищаюсь, я
нападаю! Везде и всегда я нападаю, в каком бы обличье ни
предстало мне земное зло! И если мне суждено пасть в борьбе,
никто не скажет, что я уклонялся от боя! И мое оружие перейдет
в другие руки,-- уж я позабочусь об этом! ,
Горячее слово Ходжи Насреддина было прервано появлением
одноглазого из гробницы. Его лицо было тихим и бледным. Пока он
умывался у водоема, старик рассказал:
-- Каждый год этот несчастный высаживает возле гробницы
черенок розы, в надежде, что он примется, и это будет знаком
прощения. Но до сих пор ни один черенок не принялся. У меня
выступают слезы на глазах при виде этого человека; ты правильно
угадал во мне жалостливость к людям, о путник! Я освободился от
корыстолюбия, тщеславия, зависти, чревоугодия, страха, но от
жалости освободиться не могу. Аллах дал мне мягкое сердце, и
оно не хочет затвердеть..
Одноглазый в это время занимался своими делами:
он достал из-за пазухи завернутый в сырую тряпку черенок
и, взрыхлив ножом землю, воткнул его перед входом в гробницу.
-- Не примется,-- шепнул Ходжа Насреддин старику.-- Так не
сажают.
-- Может быть, и примется,-- ответил старик.-- Я буду
ухаживать за этим черенком, буду поливать его трижды в день.
Ходжа Насреддин заметил слезы, блеснувшие в уголках его
серых глаз.
Все дела у гробницы были закончены. Простившись со
стариком, наши путники покинули тенистую прохладу карагачевой
рощи Турахона.
А Коканд встретил их горячей пылью, давкой и сутолокой у
городских ворот. Начинались большие весенние базары, ворота не
успевали пропускать всех прибывших.
Под городской стеной с наружной стороны гудел пестрый
табор с навесами из камышовых циновок, с палатками из конских
попон, с харчевнями и чайханами, в которых шла кипучая
торговля. Вдоль дороги, в неглубоких ямах сидели нищие, такие
же сухие и желтые, как безводная земля вокруг,-- они казались
порожденными этой землей, словно бы вырастали из нее или,
наоборот, медленно уходили в ее глубину. А в стороне, под
нестерпимый грохот барабанов, рев медных труб и резкий визг
сопелок, изощрялись в своем презренном ремесле шуты, фокусники,
заклинатели змей, плясуньи, канатоходцы и прочие развратители
мусульманских сердец. Над этим разноязычным скопищем в
мутно-белесом небе стояло раскаленное солнце -- плоское,
тусклое, без лучей; везде была пыль и пыль,-- она летела по
ветру, скрипела на зубах, лезла в нос, в глаза, в уши.
Великий охотник до всяких зрелищ, Ходжа Насреддин, не
теряя времени, с лепешкой в одной руке и с тюбетейкой, полной
спелых черешен, в другой, отправился в обход сначала
фокусников, а потом -- остальных. Он задержался перед
темнолицым высохшим стариком с красной чертой на переносице --
знаком племени; опустив глаза долу, индус тихонько и жалобно
играл на тростниковой свирели, а перед ним раскачивались две
змеи -- сонные, вялые, до конца покорные звуку его тростника;
не отрывая губ от свирели, он уложил обеих змей, каждую
отдельно, в две глубокие корзины с плотными крышками,-- и
только после этого дал отдых своим онемевшим губам;
на смену тонкому звуку свирели -- какой страшный упругий
шорох послышался из этих корзин, какое зловещее, леденящее
сердце шипение, переходящее в злобный свист!.. А сверху слабо
доносилась барабанная дробь: там, на страшной высоте, по
тонкому канату скользил с шестом в руках маленький человек,
голый до пояса, в широких красных штанах, надуваемых ветром; он
приседал и выгибался, подбрасывал и ловил свой шест, исхитряясь
при этом еще бить одной рукой в маленький барабан, подвешенный
спереди к его поясу: внизу гудела толпа, клубилась пыль,
насыщенная запахами пота, навоза и сального чада харчевен,-- а
он один в небесном просторе был това рищем ветру, отделенный от
смерти лишь тонкой и зыбкой струной своего каната.
Неподалеку белели палатки плясуний; возле крайней заметно
было движение и собирался народ; Ходжа Насреддин поспешил туда.
Два дюжих дунгана* с черно-смоляными косами до пояса
проворно выкатили из палатки плоский барабан шириною в
мельничный жернов; потом один из них, запрокинув голову, начал
дуть в длинную узкую тыкву -- послышался ноющий, с дребезжанием
звук, подобный полету осы. Эта старинная кашкарская пляска так
и называлась "Злая оса". Зудящее нытье тыквы продолжалось
долго, то усиливаясь, то замирая; вдруг полог палатки
раздвинулся -- и выбежала плясунья.
Она выбежала и остановилась, как будто испуганная видом
толпы -- прижала острые юные локти к бокам, развела в стороны
маленькие ладони. Ей было лет семнадцать, не больше; на ее
нежно-золотистом лице не было ни сурьмы, ни румян, ни белил --
она не нуждалась в этом. Разноцветные шелка -- синий, желтый,
красный, зеленый -- окутывали ее гибкое тело, светясь и блестя
в косых предвечерних лучах, сливая в одну радугу свои жаркие
живые краски. Метнув на толпу из-под ресниц летучий взгляд
косых и узких, влажных горячих глаз, плясунья сбросила туфли и
без разбегу ловко вспрыгнула на барабан. Он сердито заворчал
под ее маленькими ступнями;
трубач поднял выше жерло своей тыквы и побагровел от
натуги; тыква заныла, гнусаво, со звоном и криком;
плясунья, изобразив испуг на лице, начала беспокойно
осматриваться: где-то рядом вилась оса, грозя ужалить. Эта злая
оса нападала отовсюду -- с боков, снизу, сверху; плясунья
отбивалась порывистыми изгибами тела и взмахами рук; все чаще,
все жарче била она маленькими пятками в барабан, он отвечал
тугим нарастающим рокотом, понуждая ее ко все большей
горячности. Слитые воедино, они подгоняли друг друга; плясунья,
увертываясь от осы, падала на колени и вскакивала опять, искала
эту злую осу в складках своей одежды,-- а цветные шелка все