таким методам - он сломается. Он станет человеком Дорнброка... Таким
образом, в нужный момент и в определенный час сработают такие механизмы,
которые приведут в действие людей в сенате и конгрессе, заинтересованных в
Дигоне. И сделает это Дигон во имя Германии, которую представляет
Дорнброк. Он не сможет этого не сделать, ибо он попался. Они же
прагматики, эти американцы, Дорнброк всегда видел в этом их главный
недостаток. У них вместо бога бизнес. А у него бизнес во имя бога, которым
для него стало будущее нации.
- Кто этот парень? - спросил Дигон, поднимаясь (скрытые в фальшивых
иллюминаторах камеры шли за ним следом). - Он производит впечатление
делового человека.
- Верно, - ответил Дорнброк, глядя на Дигона с улыбкой, - он прошел
хорошую школу у Гиммлера...
<Ну что?! - думал он, рассматривая в упор Дигона. - Теперь понял?! И
теперь ты еще ничего не понял. Только один я понимаю главное: когда на
полигонах Азии мы отработаем оружие мести из твоего урана, твоей стали и
твоих денег, мы, немцы, станем хозяевами положения, потому что миллиарды
азиатов будут выполнять нашу волю, одетую в броню оружия возмездия, нашего
оружия!>
ДЕНЬ, ВЕЧЕР И НОЧЬ РЕЖИССЕРА ЛЮСА
_____________________________________________________________________
1
Люс купил бутылку виски в самолете: здесь это было значительно
дешевле, чем на земле, - без пошлины. Американцы, летевшие в Сайгон и
Сингапур, покупали по десять - пятнадцать блоков сигарет. Стюардессы были
в длинных малайзийских юбках, громадноглазые, с тонкими руками, которые
Люсу казались шеями черных лебедей - так грациозны были их движения и так
они дисгармонировали с резкими и сильными кистями коротко стриженных
парней в военных куртках, которые протягивали девушкам деньги.
Люс раскупорил <Балантайн> и сделал два больших глотка из горлышка.
<Так же пил Ганс, - вспомнил он, - значит, прирежут меня или
траванут, как бедного Дорнброка. И у него так же тряслись тогда руки.
Только у меня дрожь мельче, чем у него. Как озноб. А у него руки дрожали в
те моменты, когда он после глотка смотрел на меня и ждал ответа, а я
думал, что он несет бред. Миллиардерским сынкам можно нести бред. Мне надо
молчать, чтобы иметь возможность выразить свои мысли в фильме, не пугая
заранее продюсера. А им можно говорить все, что заблагорассудится, этим
сынкам... Вот как можно обмануться, бог мой, а?! Больше всех в его гибели
виноват я... Выходит так... Только у него тряслись руки, потому что он
впервые решил стать гражданином, а у меня руки трясутся потому, что я и
сейчас не могу стать мужчиной. Какой там гражданин... Мразь, настоящая
мразь...>
Облака под самолетом громоздились огромными снежными скалами. Они
были пробиты наискось сильными сине-красными лучами заходящего солнца.
Здесь, в Азии, они были какие-то особые, эти облака. В Европе они были
плоские, а здесь громоздились, словно повторяя своей невесомостью грозные
контуры Гималаев.
<Но все-таки Нора напутала в главном, - подумал Люс, сделав еще один
глоток, - она смешала доброту с безволием. Она решила, что я безвольная
тряпка, и сказала мне, что я женился на ней из-за ее наследства. И этим
она угробила наш альянс, именуемый католическим браком. Это значит, я жил
десять лет с человеком, который не верил мне ни на йоту. Хотя Паоло врав -
все от комплекса... Наследство папы-генерала... Мы получили от него в
подарок <фольксваген>, прошедший сорок две тысячи... Конечно, я женился на
этом <фольксвагене>, на ком жег еще?! <Мы не можем разойтись, потому что у
нас дети!> Но я ведь плохой отец, по твоим словам! А ты отменная мать!
<Кому нужны твои фильмы?! Кому?!> Все верно. Никому. Дерьмо, а не фильмы.
А вот этот может получиться. Потому что продюсеры под него не дали ни
копейки... А тебе, моя радость, придется пойти поработать в оффис...
Триста сорок марок в месяц - за культурные манеры и благопристойную
внешность. Если человеку говорить десять лет, что он свинья, он в это
уверует - так, кажется, в пословице? Но я пока еще капельку верю в то, что
остаюсь человеком...>
Он купил билет из Берлина с десятичасовой остановкой в Венеции. Там
он сразу же поехал по главному каналу, сошел на Санта Лючия, не доезжая
остановки до площади Святого Марка, чтобы еще раз - второй раз в жизни -
пройти по махоньким улочкам, мимо <Гритти>, выпить чего-нибудь крепкого в
павильоне на набережной, который всегда пустует, несмотря на рекламу и
рисунки с обещанием самых дешевых блюд: англичанам - английских, янки -
американских... Этот несчастный павильон всегда пустует, потому что
Хемингуэй обычно пил в соседнем <Гарри>.
Там, постояв на площади, Люс мучительно вспоминал название римского
фонтана, куда надо бросить одну монету, чтобы вернуться в Вечный город,
две - чтобы жениться на любимой, а три монетки надо кидать тому, кто хочет
развестись...
<Почему я уперся в этот проклятый фонтан? - подумал тогда Люс. - А,
ясно, просто здесь, на Святом Марке, нет фонтана, а моя мещанская натура
вопиет против этого: такая громадная площадь - и без фонтана. А поставь на
ней фонтан - все бы рассыпалось к чертовой матери: гармония разрушается
одним штрихом раз и навсегда>.
Он сел на пароходик, который отходил на остров Киприани, и поехал к
жене и детям. Он ехал лишь для того чтобы сказать Норе о разводе и
оговорить все формальности.
...Разговор на Киприани был долгим, хотя Люс уверял себя, что он едет
к ней на пять минут и на час - к детям.
- Если ты приехал только для того, чтобы сказать мне о разводе, -
побледнев, сказала Нора, - тогда тебе незачем видеться с детьми: они все
понимают, это садизм по отношению к ребятам. Я к этому привыкла, но я не
думала, что ты можешь быть таким жестоким и по отношению к детям...
<Хорошо бы взять с собой камеру, - думал он о постороннем, чтобы не
взорваться и не нагрубить, слушая вздор, который несла Нора. - Хотя лишний
груз... Багаж стоит чертовски дорого... А сколько потребуется пленки?
Оставить в номере нельзя - засветят... Нет, надо надеяться на блокнот,
диктофон, а главное - на память. Но какая же сволочь этот Карлхен - как он
трусливо убежал от меня! Есть фанатики-ультра: правые и левые. А этот
фанатичный центрист: во всем и всегда - с властью! С любой, но с властью!>
- Когда я приехала от дедушки, ты развлекался у проституток! Да, у
проституток в Мюнхене! Мне сказала об этом Лизхен!
- Она что - держала свечку? (<Берг прав: искусство сейчас на
распутье. Нацистам выгодно такое искусство, герои которого поют
старогерманские песни и ходят в народных костюмах - посмешище всему миру.
Это же не ансамбль танца, а народ. То, что позволительно ансамблю,
непозволительно стране. Они хотят таким образом сохранить традиции. А
какие у нас традиции? От Фридриха Великого - к Бисмарку, а потом через
кайзера - к Гитлеру. Сохранить традиции - дело этнографов; прогресс тем и
замечателен, что разрушает традиции, утверждая себя в новом. Керосиновая
лампа - нежная традиция ушедшего века...>)
- Мне ты все время твердишь: <экономия, экономия, экономия во имя
моей работы>, а сам кидаешь деньги на ветер со своими друзьями и шлюхами,
которые тебя предают на каждом углу!
(<В Берлине сто тысяч углов, на каком именно? Что она несет?>)
- Кто тебе это сказал?
- Мои друзья...
- А мои враги, - закричал он, - рассказывали мне сто раз о том, как
ты утешаешься от моего садизма со своим доктором! Мой садизм - это когда я
не сплю с тобой... А я во время работы становлюсь импотентом! Ясно тебе?!
(<Ничего, пусть помолчит минуту, а то у меня голова начала кружиться
от ее слов и сердце жмет... Так можно довести до инфаркта... А может, она
психически больна? Слава богу, молчит... Почему я думал о традициях?.. Ах
да... Берг... Старики хотят, чтобы мы делали такие же фильмы, как те,
которыми они умилялись в немом кино... Пусть тогда ездят на лошадях, а не
на машинах. Все наши лавочники боятся лезть в технику - они в ней ни черта
не понимают, потому что неграмотны, а в кино лезут все, это же так легко -
делать кинематограф! Старому лавочнику неинтересно читать книгу о молодом
физике, ему непонятен мир этого нового человека; ему хочется читать о себе
самом, чтобы все было ясно и просто: порок наказан, добродетель, капельку
пострадав, восторжествовала. <Детишки, подражайте добродетели, видите, зло
отвратительно!> Вот так они и цепляются за штанину прогресса. И выходит,
что <нога техники> шагнула черт-те куда, а <нога духа> - в болоте, потому
что за нее уцепились старые лавочники. Им бы о своих детях подумать, но
они не могут - честолюбие не позволяет: <Глупая молодость, что она смыслит
в жизни?!> Так и подталкивают своих детей к бунтам! Черт, теперь сердце
зажало... А, это она снова о том, что я развратное животное...>)
- Зачем же ты тогда живешь со мной? Разве можно жить с развратным
животным? Ты ведь такой гордый человек...
- Какой же ты негодяй! Разве бы я жила с тобой, если б не дети?!
(<Если я сделаю этот фильм, я принесу больше пользы детям, чем когда
она возит их на пляжи... Это заставит их определить позицию в жизни - с
кем они? Детям не будет стыдно за меня... Это ужасно, когда детям стыдно
за родителей... Сын Франца смеется над отцом в открытую: <Наш лакей пишет
очередной трактат о пользе виселиц в борьбе с коммунизмом>. Так и говорит.
Но при этом покупает машины и девок на деньги отца. И ни во что не верит.
И о стране говорит <загаженная конюшня>. Я бы застрелил такого сына... А
Франц только смущенно улыбается и продолжает писать свои лакейские
трактаты...>)
- Хватит, Нора. Это нечестно... Я ведь не устраиваю слежку за
тобой... А мог бы... И я все знаю про этот самый порошок в нашей
спальне... Хватит...
Потом были слезы; она говорила, что надо забыть <все гадости и
глупости прошлого>. А он повторял только одну фразу: <Нора, все кончено>.
Втайне - сейчас в самолете он признался себе в этом - он надеялся,
что все еще может наладиться. Но он повторял свое <Нора, все кончено>,
потому что он и верил и не верил ее обещаниям <начать все наново - без
идиотских сцен>. Она снова начала плакать, а потом, зло прищурившись,
сказала ему: <Ты женился на мне из-за наследства...> Тогда он повернулся и
вышел. Она закричала вдогонку: <Люс! Фердинанд! Фред! Вернись! Иначе будет
плохо! Вернись!> Раньше это действовало - <сумасшедшая баба, повесится в
туалете>, - и он возвращался. Сейчас, перепрыгивая через три ступеньки, он
бежал вниз, словно за ним гнались, и в ушах звучало: <Ты женился на мне
из-за наследства, а когда я сказала тебе, что отец ничего мне не оставил,
ты пришел с разводом!>
Руки перестали дрожать, телу стало тепло, а ноги сделались горячими -
все те шесть часов, что он добирался до римского аэропорта и ждал
самолета, пальцы ног были ледяными, бесчувственными. Только сейчас, когда
самолет перевалил Гималаи и он крепко выпил, многочасовое ощущение холода
оставило Люса.
<Из моих восьми картин, - подумал он, снова прикладываясь к бутылке,
- пять я сработал для того, чтобы Нора не чувствовала разницы между домом
ее родителей и моим домом... Я смущался своей бедности и старался
выполнить ее желания еще до того, как она их загадывала... Она забыла, что
ее папа получал ежемесячно деньги от армии, а мне надо было каждый раз
срывать с себя кожу и прикасаться обнаженными нервами к току высокой
частоты - только тогда срабатывает искусство. Я шел на компромисс с собой