Кемпа, затем Роумэн; ИТТ, Эрл Джексон, брат которого возглавляет разведку
на юге Америки; Криста, повязанная с наци... Можно предположить, что мой
полет есть звено неведомой мне игры, разведка умеет закручивать такие
интриги, которые не под силу Аристофану с Шекспиром, ибо художник
страшится вседозволенности, а Шелленберг нацеливал всех именно на это. Но
нельзя же допустить, что ради какого-то Штирлица в Америке устроят фарс с
привлечением к суду Бертольда Брехта и Ганса Эйслера, а ведь именно на
этом дрогнул Пол Роумэн..."
В туалете пахло горькой лавандой, на полочке стояли три сорта
туалетной воды: чего не сделают владельцы авиакомпании, лишь бы привлечь
людей, - и виски тебе, и джин, и коньяк, и даже горькая лаванда из Парижа.
"Нет, - подумал Штирлиц, разглядывая свое отечное, еще более
постаревшее лицо в зеркале, подсвеченном синеватым светом невидимых ламп,
сокрытых где-то в отделке маленькой аптечки, набитой упаковками аспирина,
- Роумэн не играл со мной, особенно в последний день. Им, может быть,
играли. Но не он мной.
Если его не пристукнут сегодня, а по раскладу сил им надо убирать
его, этот парень поможет мне вернуться домой. Когда-нибудь моя ситуация
может показаться людям дикой, невероятной, фантасмагорической: человек
сделал свое дело, намерен вернуться на Родину, она всего в семи часах лета
от Мадрида, но реальной возможности возвращения не существует. Потомки
отметят в своих изысканиях одну из главных отличительных черт
национал-социализма: з а к р ы т о с т ь. Именно так. При нескрываемой
агрессивности - тотальная закрытость государства, табу на знание иных
культур, идей, концепций; невозможность свободного передвижения, запрет на
туризм: "Мы - нация избранных; тысячелетний рейх великого фюрера есть
государство хозяев мира, нам нечему учиться у недочеловеков, мы лишь можем
заразить нацию чужеземными хворобами, гнусными верованиями и
псевдознаниями; немцам - немецкое". Франко скопировал Гитлера, несколько
модифицировав практику его государственной машины с учетом испанского
национального характера: чтобы отвлечь народ от реальных проблем, во всем
обвиняли коммунистов и русских. Зато празднества теперь были невероятно
пышны и продолжительны, готовились к ним загодя, нагнетая ажиотаж;
всячески культивировали футбол, готовили страну к матчам, особенно с
командами Латинской Америки, словно к сражению, отвлекая таким образом
внимание людей от проблем, которые душили Испанию; тех, кто не поддавался
такого рода обработке, сажали в концентрационные лагеря; разжигали страсти
вокруг тех или иных фламенко'; коррида сделалась, особенно благодаря
стараниям профсоюзной газеты "Пуэбло" и еженедельника "Семана", прямо-таки
неким священным днем: пятница и суббота - ожидание, воскресенье -
таинство, понедельник и вторник - обсуждение прошедшего боя, а, глядишь, в
среду какой-нибудь футбол, вот и прошла неделя - и так год за годом,
ничего, катилось. При этом абсолютная закрытость границ, не столько для
иностранцев, как у Гитлера, сколько для своих: чтобы получить визу на
выезд во Францию, надо было тратить многие месяцы на ожидание, заполнять
десятки опросных листов, проходить сотни проверок. С моими-то документами,
- усмехнулся Штирлиц, - я бы не выдержал и одной... А французы? Соверши я
чудо - переход испанской границы, французы должны были поверить мне?
"Почему же не вернулись раньше?" "Почему не написали в Москву"? Как
ответить людям, живущим в демократическом обществе? Они ведь не поймут,
что в е р н у т ь с я из фашизма не просто; написать - нельзя, перехватят,
особенно если на конверте будет стоять слово "Москва". А разве бы я
поверил на их месте? Нет, конечно. Человек с никарагуанским паспортом,
нелегально перешедший границу, говорит, что он полковник советской
разведки, и это спустя полтора года после окончания войны... Этика
взаимоотношений между погранзаставами заставила бы французов передать меня
испанцам - слишком уж невероятна моя история... Да и я - поставь себя на
место моего Центра - долго бы думал, признавать меня своим или нет,
особенно после того, как Роумэну передали отпечатки моих пальцев в связи с
делом об убийстве Дагмар Фрайтаг и бедняги Рубенау...
_______________
' Ф л а м е н к о (исп.) - исполнители танцев и песен.
Только в Рио я могу прийти в наше посольство, - сказал он себе. -
Риск сведен до минимума. Даже если вход в посольство охраняют - а его
наверняка охраняют, - у меня теперь в кармане надежный паспорт, который
дал Роумэн: "Я обращаюсь к русским за визой". Там я в безопасности, там я
спасен, и случится это через шестнадцать часов, если аэроплан не попадет в
грозу и молния не ударит по крылу, не откажут два мотора и не случится
самозагорания проводки, сокрытой - для максимального комфорта - под мягкой
кожей обивки фюзеляжа.
Кстати, - подумал Штирлиц, - я однажды вспоминал уже наш разговор с
папой о культуре; это было на той страшной конспиративной квартире
Мюллера, когда его доктор делал мне уколы, чтобы парализовать волю... Я то
и дело цепляюсь, словно за спасательный круг, за папу. И тогда папа спас
меня, не дал сломаться; он постоянно во мне; воистину, веков связующая
нить. Лицо его у меня перед глазами, я слышу его голос, а ведь последний
раз мы виделись двадцать пять лет назад в нашей маленькой квартирке в
Москве, когда я обидел его, - никогда себе не прощу этого. Видимо,
ощущение вины и дает человеку силу быть человеком; тяга к искуплению -
импульс деятельности, только в работе забываешь боль.
А каково будет Роумэну, если я выйду из самолета, чувствуя, что сил
продолжать борьбу нет? Каково будет ему остаться одному? Я ведь пообещал
ему не уходить, обговорил формы связи, породил в нем надежду на то, что
буду рядом. Я готов к тому, чтобы стать лгуном? Изменить данному слову?"
Штирлиц вернулся на свое место; стюард попросил его пристегнуть
ремни.
- Через тридцать минут мы сядем в Лиссабоне, сеньор. Еще виски?
- А почему бы и нет? Вы давно летаете на этом рейсе?
- Третий месяц, сеньор. Я был среди тех, кто открывал линию.
- Полет утомителен?
- В определенной мере. Но зато абсолютно надежен. Не зря ведь ученые
считают, что на земле и в океане куда больше возможностей попасть в
катастрофу. Вы, кстати, застраховались перед вылетом?
- Нет. А надо было?
Стюард пожал плечами:
- Я-то застраховался на пятьсот тысяч, пятую часть оплатила фирма; у
меня жена ждет ребенка...
- Боитесь перелета?
- Ну что вы, сеньор, - ответил стюард, - такая надежная машина,
гарантия безопасности абсолютна...
По тому, как парень ответил ему, Штирлиц понял, что тот боится. "Да и
сам ты побаиваешься, - сказал он себе, - нет людей без страха; есть
бесстрашные люди, но это те, кто умеет переступать страх, знакомый им, как
и всем другим; очень скверное чувство, особенно если боишься не только за
себя, но и за тех, кого любишь, а еще за то, что у тебя в голове, что
необходимо сохранить для пользы дела, рассказав об этом, известном одному
лишь тебе, всем, кого это касается. А ведь то, что знаешь т ы, касается
всех, потому что никто не знает нацизма, как ты, никто из выживших. Не
было людей, переживших инквизицию, ибо она не рухнула, подобно нацизму, но
медленно и ползуче сошла на нет, обретя иные формы в мире. Остались
иносказания и намеки. Летописи инквизиции, оставленной жертвами и
свидетелями, не существует; значит, всегда будет возможное двоетолкование
фактов. Я в этом смысле у н и к у м: человек враждебной нацизму идеологии
двенадцать лет - всю его государственную историю - проработал в его святая
святых - в политической разведке. Кто скажет миру п р а в д у, как не я?
Но почему, - в который уже раз, прерывая самого себя, Штирлиц задал себе
вопрос, который постоянно мучил его, - почему Мюллер позволил мне узнать
больше того, что я имел право знать? Почему его люди называли в соседней
комнате имена своих агентов - такие имена, от которых волосы становятся
дыбом?! До тех пор, - сказал он себе, - пока ты не найдешь этих людей,
имена которых знаешь, а еще лучше Мюллера, - он жив, он готовился к тому,
чтобы уйти, - ты ничего не поймешь, сколько бы ни бился. Хватит об этом,
смотри в иллюминатор. Снова кто-то швырнул на землю сине-бело-желтую
гроздь звезд - Лиссабон, столица Салазара, друга фюрера; сколько же у него
осталось в мире друзей, а?!"
Пассажир, который вошел в самолет в Лиссабоне, показался Штирлицу
знакомым. "Я встречал этого человека. Но он знает меня лучше, чем я его.
Это точно. Цинковоглазый? Нет. Другое. Вспомни его, - прикрикнул он на
себя и, усмехнувшись, подумал невольно: - Мы, верно, единственная нация,
которая и думает-то проворно только в экстремальной ситуации. Американец
вечно торопится, он весь в деле; британец величав и постоянно озабочен
тем, чтобы сохранить видимость величия; француз рад жизни и поэтому
отводит от себя неугодные мысли, а более всего ему не хочется терять
что-либо, не любит проигрыша, прав Мопассан; мы же в и т а е м, нам
угодно парение. Мысль как выявление сиюминутного резона не в нашем
характере, пока гром не грянет, не перекрестимся".
Пассажир обвалисто устроился в кресле; он как-то до отвратительного
надежно обвыкался на своем месте, ерзал локтями, поводил плечами, потом,
почувствовав себя удобно, обернулся, встретился глазами со Штирлицем,
нахмурился, лоб свело резкими морщинами, рот сжался в узкую щель: тоже,
видимо, вспоминал.
Первым, однако, вспомнил Штирлиц: это был адъютант Отто Скорцени
штурмбанфюрер Ригельт.
- Привет, - кивнул Ригельт. - Это вы?
Штирлиц усмехнулся - вопрос был несколько странным.
- Это я.
- Я к вам сяду или вы ко мне? - спросил Ригельт.
- Как угодно, - ответил Штирлиц. - Простите, я запамятовал ваше
имя...
- А я - ваше...
- Зовите меня Браун.
- А я - Викель...
РОУМЭН (Мадрид, ноябрь сорок шестого)
__________________________________________________________________________
- Быстро же вы добрались до Мадрида, господин Гаузнер, - сказал
Роумэн.
- Да, я действительно добрался очень быстро, - хмуро ответил Гаузнер.
- Идите в комнату, Роумэн, у нас мало времени.
- Знаете, мы привыкли к тому, что сами приглашаем, особенно в
собственном доме... Идите в комнату, господин Гаузнер. Устраивайтесь на
диване" я приготовлю кофе...
- Перестаньте. Не надо. Вы проиграли, смиритесь с этим. Если не
смиритесь, вашу подругу шлепнут. Через полчаса. Можете засечь время. Вас
убирать у меня нет указаний, хотя я бы лично пристрелил вас с превеликим
удовольствием.
- Руки поднять за голову? - усмехнулся Роумэн.
- Да, руки поднимите за голову.
- Неужели вы рискнули прийти ко мне один? - спросил Роумэн,
усаживаясь на высокий табурет, сделанный им на заказ у столяра Освальдо,
как и маленький г-образный бар ("Американец остается американцем и в
Старом Свете, привычка к бару - вторая натура, как у британцев - клуб, -
объяснял он Кристине. - Если англичанин попадет на необитаемый остров, он
обязательно сначала построит тот клуб, куда он не будет ходить, а уж потом
соорудит клуб для себя").
- А это не ваше дело, - ответил Гаузнер, сунув пистолет в задний
карман брюк, и по тому, что он спрятал оружие, Роумэн понял, что в
квартире есть еще кто-то.
- Один на один я с вами разговаривать не стану, - сказал Роумэн. - Я