Брат, связанный со Штирлицем, помог ему устроиться в музей "Пергамон".
Здесь он работал в отделе Древней Греции. Именно здесь Штирлиц, как
правило, назначал встречи своим агентам, поэтому довольно часто,
освободившись, он заходил к Плейшнеру, и они бродили по громадным пустым
залам "Пергамона" и "Бодо". Плейшнер уже знал, что Штирлиц обязательно
будет долго любоваться скульптурой "Мальчик, вынимающий занозу"; он знал,
что Штирлиц несколько раз обойдет скульптурный портрет Цезаря - из черного
камня, с белыми остановившимися неистовыми глазами, сделанными из
странного прозрачного минерала. Профессор таким образом организовывал
маршрут их прогулок по залам, чтобы Штирлиц имел возможность задержаться
возле античных масок: трагизма, смеха, разума. Профессор не мог, правда,
знать, что Штирлиц, возвратившись домой, подолгу простаивал возле зеркала
в ванной, тренируя лицо, словно актер. Разведчику, считал Штирлиц, надо
учиться управлять лицом. Древние владели этим искусством в совершенстве...
Однажды Штирлиц попросил у профессора ключ от стеклянного ящика, в
котором хранились бронзовые статуэтки с острова Самос.
- Мне кажется, - сказал он тогда, - что, прикоснись я к этой святыне,
сразу же совершится какое-то чудо, и я стану другим, в меня войдет часть
спокойной мудрости древних.
Профессор принес Штирлицу ключ, и Штирлиц сделал для себя слепок.
Здесь, под статуэткой женщины, он организовал тайник.
Он любил беседовать с профессором. Штирлиц говорил:
- Искусство греков, при всей их талантливости, чересчур пластично и в
какой-то мере женственно. Римляне значительно жестче. Вероятно, поэтому
они ближе к немцам. Греков волнует общий абрис, а римляне - дети
логической завершенности, отсюда - страсть к отработке деталей.
Посмотрите, например, портрет Марка Аврелия. Он герой, он объект для
подражания, в него должны играть дети.
- Детали одежды, точность решения действительно прекрасны, -
осторожно возражал Плейшнер. После лагеря он разучился спорить, в нем жило
постоянное, осторожное несогласие - всего лишь. Раньше он ярился и
уничтожал оппонента. Теперь он только выдвигал осторожные контрдоводы. -
Однако посмотрите внимательно на его лицо. Какую мысль несет в себе
Аврелий? Он - вне мысли, он - памятник собственному величию. Если вы
внимательно посмотрите искусство Франции конца восемнадцатого века, вы
сможете убедиться, что Греция перекочевала в Париж, великая Эллада пришла
к... вольнодумцам...
Как-то Плейшнер задержал Штирлица возле фресок "человекозверей":
голова человека, а торс яростного вепря.
- Как вам это? - спросил Плейшнер.
Штирлиц подумал: "Похоже на сегодняшних немцев, превращенных в тупое,
послушное, дикое стадо". Он ничего не ответил Плейшнеру и отделался некими
"социальными" звуками - так он называл "м-да", "действительно",
"ай-яй-яй", когда самое молчание нежелательно, но и всякий прямой ответ
невозможен.
Проходя через пустые залы "Пергамона", Штирлиц часто задавал себе
вопрос: "Отчего же люди, творцы этого великого искусства, так варварски
относились к своим гениям? Почему они разрушали, и жгли, и бросали на
землю скульптуры? Отчего они были так бездушны к талантам своих ваятелей и
художников? Почему нам приходится собирать оставшиеся крохи и по этим
крохам учить наше потомство прекрасному? Почему древние так неразумно
отдавали своих живых богов на заклание варварам?"
Штирлиц допил свой грог и раскурил потухшую сигарету. "Почему я так
долго вспоминал Плейшнера? Только потому, что мне недостает его брата? Или
я выдвигаю новую версию связи? - Он усмехнулся. - По-моему, я начал
хитрить даже с самим собой. "С кем протекли его боренья? С самим собой, с
самим собой..." Так, кажется, у Пастернака?"
- Герр обер! - окликнул он кельнера. - Я ухожу, счет, пожалуйста...
ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ (БОРМАН)
Об этом человеке никто ничего не знал. Он редко появлялся в кадрах
кинохроники и еще реже - на фотографиях возле фюрера. Небольшого роста,
круглоголовый, со шрамом на щеке, он старался прятаться за спины соседей,
когда фотографы щелкали затворами своих камер.
Говорили, что в 1924 году он просидел четырнадцать месяцев в тюрьме
за политическое убийство. Никто толком не знал его до того дня, когда Гесс
улетел в Англию. Гиммлер получил приказ фюрера навести порядок "в этом
паршивом бардаке". Так фюрер отозвался о партийной канцелярии, шефом
которой был Гесс - единственный из членов партии, называвший фюрера по
имени и на "ты". За ночь люди Гиммлер произвели более семисот арестов.
Были арестованы ближайшие сотрудники Гесса, но аресты обошли ближайшего
помощника шефа партийной канцелярии - его первого заместителя Мартина
Бормана. Более того, он в определенной мере направлял руку Гиммлера: он
спасал нужных ему людей от ареста, а ненужных, наоборот, отправлял в
лагеря.
Став преемником Гесса, он ничуть не изменился: был по-прежнему
молчалив, так же ходил с блокнотиком в кармане, куда записывал все, что
говорил Гитлер; жил по-прежнему очень скромно. Он держался подчеркнуто
почтительно с Герингом, Гиммлером и Геббельсом, но постепенно, в течение
года-двух, смог сделаться столь необходимым фюреру, что тот шутя называл
его "своей тенью". Он умел так организовать дело, что если Гитлер
интересовался чем-нибудь, садясь за обед, то к кофе у Бормана уже был
готовый ответ. Когда однажды в Берхтесгадене фюреру устроили овацию и
получилась неожиданная, но тем не менее грандиозная демонстрация, Борман
заметил, что Гитлер стоит на солнцепеке. Назавтра в том самом месте Гитлер
увидел дуб: за ночь Борман организовал пересадку громадного дерева...
Он знал, что Гитлер никогда заранее не готовит речей: фюрер всегда
полагался на экспромт, и экспромт ему обычно удавался. Но Борман, особенно
во время встреч с государственными деятелями из-за рубежа, не забывал
набросать для фюрера ряд тезисов, на которых стоило - с его точки зрения -
сконцентрировать наибольшее внимание. Он делал эту незаметную, но очень
важную работу в высшей мере тактично, и у Гитлера не разу не шевельнулось
и мысли, что программные речи за него пишет другой человек, - он
воспринимал работу Бормана как секретарскую, но необходимую и
своевременную. И когда однажды Борман захворал, Гитлер почувствовал, что у
него все валится из рук.
Когда военные или министр промышленности Шпеер готовили доклад, в
котором фюреру преподносилась препарированная правда, Борман либо находил
возможность доклад этот положить под сукно, либо в дружеской и
доверительной беседе с Йодлем или со Шпеером уговаривал их смягчить те или
иные факты.
- Давайте побережем его нервы, - говорил он, - этот суррогат горечи
можем и должны знать мы, но зачем же травмировать фюрера?
Он был косноязычен, но зато умел прекрасно составлять деловые бумаги;
он был умен, но скрывал это под личиной грубоватого, прямолинейного
простодушия; он был всемогущ, но умел вести себя как простой смертный,
который "должен посоветоваться", прежде чем принять мало-мальски
ответственное решение...
Именно к этому человеку, к Мартину Борману, с секретной почтой из СД
под грифом "С. секретно, вскрыть лично" попало письмо следующего
содержания:
"Партайгеноссе Борман!
За спиной фюрера известные мне люди начинают вести игру с
представителями прогнивших западных демократий в Швеции и Швейцарии. Это
делается во время тотальной войны, это делается в дни, когда на полях
сражений решается будущее мира. Являясь офицером СД, я смог бы
проинформировать Вас о некоторых подробностях этих предательских
переговоров. Мне нужны гарантии, поскольку, попади это мое письмо в
аппарат СД, я буду немедленно уничтожен. Именно поэтому я не подписываюсь.
Я прошу Вас, если мое сообщение Вам представляется важным, приехать завтра
к отелю "Нойе Тор" к 13.00.
Преданный фюреру член СС и НСДАП".
Борман долго сидел с этим письмом в руках. Он думал позвонить к шефу
гестапо Мюллеру. Он знал, как Мюллер ему обязан. Мюллер, старый сыщик, два
раза в начале тридцатых годов, громил баварскую организацию
национал-социалисткой партии. Потом он стал служить этой партии, когда она
стала государственной партией Германии. До 1939 года шеф гестапо был
беспартийным: коллеги в службе безопасности не могли ему простить усердия
во времена Веймарской республики. Борман помог ему вступить в ряды партии,
дав за него гарантии лично фюреру. Но Борман никогда "не подпускал" к себе
Мюллера слишком близко, присматривался к Мюллеру, взвешивая шансы: если уж
приближать его - то до конца, посвящая в святая святых. Иначе игра не
стоит свеч.
"Что это? - думал Борман, в десятый раз рассматривая письмо. -
Провокация? Вряд ли. Писал больной человек? Тоже нет - слишком похоже на
правду... А если он из гестапо и Мюллер тоже в этой игре? Крысы бегут с
тонущего корабля - все возможно... Во всяком случае, это может оказаться
неубиенной картой против Гиммлера. Тогда я смогу спокойно, без оглядки на
этого негодяя, перевести все партийные деньги в нейтральные банки на имена
моих, а не его людей..."
Борман долго размышлял над этим письмом, но к определенному решению
так и не пришел.
Айсман включил магнитофон. Он неторопливо курил, вслушиваясь в чуть
глуховатый голос Штирлица:
"- Скажите, вам было страшно эти два месяца, проведенные в нашей
тюрьме?
- Мне было страшно все эти одиннадцать лет вашего пребывания у
власти.
- Демагогия. я спрашиваю - вам было страшно то время, которое вы
провели у нас в камере, в тюрьме?
- Разумеется.
- Разумеется. Вам бы не хотелось попасть сюда еще раз, если
предположить чудо? Если мы вас выпустим?
- Нет. Мне вообще не хотелось бы иметь с вами дело.
- Прекрасно. Но если я поставлю условием вашего освобождения
сохранение со мной добрых отношений, чисто человеческих?
- Чисто человеческие добрые отношения с вами для меня будут просто
естественным выявлением моего отношения к людям. В той степени, в которой
вы будете приходить ко мне как человек, а не как функционер
национал-социалисткой партии, вы и будете для меня человеком.
- Но я буду приходить к вам как человек, который спас вам жизнь.
- Вы хотите помочь мне по внутреннему свободному влечению или строите
какой-то расчет?
- Я строю на вас расчет.
- В таком случае я должен убедиться, что цель, которую вы
преследуете, добрая.
- Считайте, что мои цели избыточно честны.
- Что вы будете просить меня сделать?
- У меня есть приятели, люди науки, партийные функционеры, военные,
журналисты - словом, личности. Мне было бы занятно, если бы вы, когда мне
удастся, конечно, уговорить начальство освободить вас, побеседовали с
этими людьми. Я не буду у вас просить отчета об этих беседах. Я, правда,
не отвечаю за то, что не будут поставлены диктофоны в соседней комнате, но
вы можете пойти в лес, поговорить там. Мне просто будет интересно потом
спросить ваше мнение о той степени зла или той мере добра, которые
определяют этих людей. Такую дружескую услугу вы смогли бы оказать?
- Да... Да, конечно. Но у меня уже возникает масса вопросов о том,
почему я слышу такого рода предложение?
- А вы спрашивайте.
- Либо вы чересчур доверяетесь мне и просите у меня поддержки в том,
в чем не можете просить поддержки ни у кого, либо вы меня провоцируете.