против ересей во имя того, чтобы насилие не вводилось в нравственный
кодекс христианства.
- Но все же, выступая против ереси, которая предполагала насилие,
церковь это насилие допускала?
- Допускала, но не делала его целью и не оправдывала его в принципе.
- Значит, восемьсот-девятьсот лет насиловали ради того, чтобы
искоренить насилие. Мы пришли к власти в тысяча девятьсот тридцать третьем
году, сейчас тысяча девятьсот сорок четвертый. Чего же вы хотите от нас?
Мы живем одиннадцать лет. За одиннадцать лет мы ликвидировали безработицу;
за одиннадцать лет мы накормили всех немцев, да - насилуя инакомыслящих! А
вы мешаете нам словесно! Но если вы такой убежденный противник нашего
режима, не было бы для вас более целесообразным опираться на материальное,
а не не духовное? В частности, попробовать организовать какую-то
антигосударственную группу среди своих прихожан и работать против нас?
Листовками, саботажем, диверсиями, вооруженными выступлениями против
определенных представителей власти?
- Нет. Если я начну против вас применять ваши методы, я невольно
стану похожим на вас.
- Значит, если к вам придет молодой человек из вашей паствы и скажет:
"Святой отец, я не согласен с режимом и хочу бороться против него..."
- Я не стану ему мешать.
- Он скажет: "Я хочу убить гаулейтера". А у гаулейтера трое детей,
девочки: два года, пять лет и девять лет. И жена, у которой парализованы
ноги. Как вы поступите?
- Я не знаю..."
Айсман почувствовал, как здание стало сотрясаться. "Наверное, бомбят
совсем рядом, - подумал он. - Или кидают очень большие бомбы... Странный
разговор..."
Он позвонил дежурному. Тот вошел - иссиня-бледный, потный. Айсман
спросил:
- Это была официальная запись или контрольная?
Дежурный тихо ответил:
- Сейчас, я должен уточнить.
- Бомбят близко?
- У нас выбило стекла...
- А в убежище вам уйти нельзя?
- Нет, - ответил дежурный. - Это запрещено инструкцией.
Айсман хотел было продолжить прослушивание, но вернувшийся дежурный
сообщил ему, что Штирлиц запись не вел. Это осуществлялось по указанию
контрразведки - в целях контрольной проверки сотрудников центрального
аппарата...
Шелленберг сказал:
- Это были тонные бомбы, не меньше.
- Видимо, - согласился Штирлиц. Он сейчас испытывал острое желание
выйти из кабинета и немедленно сжечь ту бумагу, которая лежала у него в
папке, - рапорт Гиммлеру о переговорах "изменников СД" с Западом. "Эта
хитрость Шелленберга, - думал Штирлиц, - не так проста, как кажется.
Пастор, видимо, интересовал его с самого начала. Как фигура прикрытия в
будущем. То, что пастор понадобился именно сейчас, - симптоматично. И без
ведома Гиммлера он бы на это не пошел!" Но Штирлиц понимал, что он должен
не спеша, пошучивая, обговаривать с Шелленбергом все детали предстоящей
операции.
- По-моему, улетают, - сказал Шелленберг, прислушиваясь. - Или нет?
- Улетают, чтобы взять новый запас бомб...
- Нет, эти сейчас будут развлекаться на базах. У них хватает
самолетов, чтобы бомбить нас беспрерывно... Так, значит, вы считаете, что
пастор, если мы возьмем его сестру с детьми как заложницу, обязательно
вернется?
- Обязательно...
- И будет по возвращении молчать на допросе у Мюллера о том, что
именно вы просили его поехать туда в поиске контактов?
- Не убежден. Смотря кто его будет допрашивать.
- Лучше, чтобы у вас остались магнитофонные ленты с его беседами, а
он... так сказать, сыграл в ящик при бомбежке?
- Подумаю.
- Долго хотите думать?
- Я бы просил разрешить повертеть эту идею как следует.
- Сколько времени вы собираетесь "вертеть идею"?
- Постараюсь к вечеру кое-сто предложить.
- Хорошо, - сказал Шелленберг. - Улетели все-таки... Хотите кофе?
- Очень хочу, но только когда кончу дело.
- Хорошо. Я рад, что вы так точно все поняли, Штирлиц. Это будет
хороший урок Мюллеру. Он стал хамить. Даже рейхсфюреру. Мы сделаем его
работу и утрем ему нос. Мы очень поможем рейхсфюреру.
- А рейхсфюрер знает об этом?
- Нет... Скажем так - нет. Ясно? А вообще мне очень приятно работать
с вами.
- Мне тоже.
Шелленберг проводил штандартенфюрера до двери и, пожав ему руку,
сказал:
- Если все будет хорошо, сможете поехать дней на пять в горы: там
сейчас прекрасный отдых - снег голубой, загар коричневый... Боже, прелесть
какая, а? Как же много мы забыли с вами во время войны.
- Прежде всего мы забыли самих себя, - ответил Штирлиц, - как пальто
в гардеробе после крепкой попойки на пасху.
- Да, да, - вздохнул Шелленберг, - как пальто в гардеробе... Стихи
давно перестали писать?
- И не начинал вовсе.
Шелленберг погрозил ему пальцем:
- Маленькая ложь рождает большое недоверие, Штирлиц.
- Могу поклясться, - улыбнулся Штирлиц, - все писал, кроме стихов; у
меня идиосинкразия к рифме.
18.2.1945 (13 ЧАСОВ 53 МИНУТЫ)
Уничтожив свое письмо к Гиммлеру и доложив адъютанту рейхсфюрера, что
все вопросы решены у Шелленберга, Штирлиц вышел из дома на
Принцальбрехтштрассе и медленно пошел к Шпрее. Тротуар был подметен, хотя
еще ночью здесь был завал битого кирпича: бомбили теперь каждой ночью по
два, а то и по три раза.
"Я был на грани провала, - думал Штирлиц. - Когда Шелленберг поручил
мне заняться пастором Шлагом, его интересовал бывший канцлер Брюнинг,
который сейчас живет в эмиграции в Швейцарии. Его волновали связи, которые
могли быть у пастора; поэтому Шелленберг так легко пошел на освобождение
старика, когда я сказал, что он будет сотрудничать с нами. Он смотрел куда
как дальше, чем я. Он рассчитывал, что пастор станет подставной фигурой в
их серьезной игре. Как пастор может войти в операцию Вольфа? Что это за
операция? Почему Шелленберг сказал о поездке Вольфа в Швейцарию, включив
радио? Если он боится произнести это громко, то, значит, обергруппенфюрер
Карл Вольф наделен всеми полномочиями: у него ранг в СС, как у Риббентропа
или Фегеляйна. Шелленберг не мог мне сказать про Вольфа - иначе бы я задал
ему вопрос: "Как можно готовить операцию, играя втемную?" Неужели Запад
хочет сесть за стол с Гиммлером? В общем-то за Гиммлером - сила, это они
понимают. Это немыслимо, если они сядут за один стол! Ладно... Пастор
будет приманкой, прикрытием, так они все задумали. Но они, верно, не учли,
что Шлаг имеет там сильные связи. Значит, я должен так сориентировать
старика, чтобы он использовал свое влияние против тех, кто - моими руками
- отправит его туда. Я-то думал использовать его в качестве запасного
канала связи, но ему, вероятно, предстоит сыграть более ответственную
роль. Если я снабжу его своей легендой, а не текстом Шелленберга, к нему
придут и из Ватикана, и от англо-американцев. Ясно. Я должен подготовить
ему такую легенду, которая вызовет к нему серьезный интерес, контринтерес
по отношению ко всем другим немцам, прибывшим или собирающимся прибыть
туда. Значит, мне сейчас важна легенда для него - во-первых, и имена тех,
кого он представляет здесь как оппозицию Гитлеру и Гиммлеру - во-вторых".
Штирлиц долго сидел за рюмкой коньяка, спустившись в "Вайнштюббе".
Здесь было тихо, и никто не отвлекал его от раздумий.
"Один Шлаг - это и много и мало. Мне нужна страховка. Кто? - думал
Штирлиц. - Кто же?"
Он закурил, положил сигарету в пепельницу и сжал пальцами стакан с
горячим грогом. "Откуда у них столько вина? Единственно, что продается без
карточек, - вино и коньяк. Впрочем, от немцев можно ожидать чего угодно,
только одно им не грозит - спиваться они не умеют. Да, мне нужен человек,
который ненавидит эту банду. И который может быть не просто связным. Мне
нужна личность..."
Такой человек у Штирлица был. Главный врач госпиталя имени Коха
Плейшнер помогал Штирлицу с тридцать девятого года. Антифашист,
ненавидевший гитлеровцев, он был поразительно смел и хладнокровен. Штирлиц
порой не мог понять, откуда у этого блистательного врача, ученого,
интеллектуала столько яростной, молчаливой ненависти к фашистскому режиму.
Когда он говорил о фюрере, его лицо делалось похожим на маску. Гуго
Плейшнер несколько раз проводил вместе со Штирлицем великолепные операции:
они спасли от провала группу советской разведки в сорок первом году, они
достали особо секретные материалы о готовящемся наступлении вермахта в
Крыму, и Плейшнер переправил их в Москву, получив разрешение гестапо на
выезд в Швецию с лекциями в университете.
Он умер внезапно полгода назад от паралича сердца. Его старший брат,
профессор Плейшнер, в прошлом проректор Кильского университета, после
превентивного заключения в концлагере Дахау вернулся домой тихим,
молчаливым, с замершей на губах послушной улыбкой. Жена ушла от него
вскоре после ареста - ее родственники настояли на этом: младший брат
получил назначение советником по экономическим вопросам в посольство рейха
в Испании. Молодого человека считали перспективным, к нему благоволили и в
местном отделении НСДАП, поэтому семейный совет поставил перед фрау
Плейшнер дилемму: либо отмежеваться от врага государства, ее мужа, либо,
если ей дороже ее эгоистические интересы, она будет подвергнута семейному
остракизму и все родственники публично, через прессу, объявят о полном с
ней разрыве.
Фрау Плейшнер была моложе профессора на десять лет: ей было сорок
два. Она любила мужа - они вместе путешествовали по Африке и Азии, там
профессор занимался раскопками, уезжая на лето в экспедиции с археологами
из берлинского музея "Пергамон". Она поначалу отказалась отмежеваться от
мужа, и многие в ее семейном клане - это были люди, связанные на
протяжении последних ста лет с текстильной торговлей, - потребовали
публичного с ней разрыва. Однако Франц фон Энс, младший брат фрау
Плейшнер, отговорил родственников от этого публичного скандала. "Все
равно, - объяснил он, - этим воспользуются наши враги. Зависть безмерна, и
мне еще этот скандал аукнется. Нет, лучше сделать все тихо и аккуратно".
Он привел к фрау Плейшнер своего приятеля из клуба яхтсменов.
Тридцатилетнего красавца звали Гетц. Над ним подшучивали: "Гетц не
Берлихинген". Он был красив в такой же мере, как и глуп. Франц знал, он
живет на содержании у стареющих женщин. Втроем они посидели в маленьком
ресторане, и, наблюдая за тем, как вел себя Гетц, Франц фон Энс
успокоился. Дурак-то он дурак, но партию свою отрабатывал точно, по
установившимся штампам, а коль штампы создались, надо было доводить их до
совершенства. Гетц был молчалив, хмур и могуч. Пару раз он рассказал
смешной анекдот. Потом сдержанно пригласил фрау Плейшнер потанцевать.
Наблюдая за ними, Франц презрительно щурился: сестра тихо смеялась, а
Гетц, прижимая ее к себе все теснее и теснее, что-то шептал ей на ухо.
Через два дня Гетц переехал в квартиру профессора. Он пожил там
неделю - до первой полицейской проверки. Фрау Плейшнер пришла к брату со
слезами: "Верни мне его, это ужасно, что мы не вместе". Назавтра она
подала прошение о разводе с мужем. Это сломило профессора: он считал, что
жена - его первый единомышленник. Мучаясь в лагере, он считал, что спасает
этим ее честность и ее свободу мыслить так, как ей хочется.
Как-то ночью Гетц спросил ее: "Тебе было с ним лучше?" Она тихо
засмеялась и, обняв его, ответила: "Что ты, любимый... Он умел только
хорошо говорить..."
После освобождения Плейшнер, не заезжая в Киль, отправился в Берлин.