- Стрекало выдерну, стрекун!
Тот с кошачьей ловкостью извернулся, руки Головача замолотили воздух.
- Мельник молол муки, намолол требухи, ты клюй, полный клюв и наклюй,
- потешался чубатый.
У Фильки Рваной Ноздри злоба накипала медленно. Тяжело ступая, он
зашел сбоку.
- Не суйся! Сам! - охнул Головач и схватился с обидчиком.
Никто не смотрел на кабатчика. А кабатчик поднял веки, зорко
вгляделся в мужиков и одними губами что-то прошептал вертевшемуся подле
него мальчишке. Тот сгинул мгновенно.
Внезапно чубатый легко стряхнул с себя мужика.
- Буде! - гаркнул он поверженному противнику. - Сказываю, буде. Твоя
взяла.
Он смеясь поправил шапку.
- Кости намял, черт! А работать здоров? Мне работники надобны - соль
грузить. Теперь похлебать дам. Айда за мной!..
Двумя широченными пятернями он сгреб всю оторопевшую тройку и скорым
шагом увел ее с площади.
У глухой стены он грозно покосился на Головача:
- Как звать?
- Ивашкой.
- Тезка. Яр ты. Люблю. Ты же, как тебя, катов кум, зол, ай, зол, да
все молчком. И то - добро. Третьего, тихоню, чего с собой волокете? Ему бы
в богомазы.
- Не, то я с голодухи ослаб, - сказал Попов.
Новый хозяин остановился.
- Теперь слушай, легкотелые. Соли нету. Кака така соль? Сам бы
солененьким закусил. Я, бурмакан аркан, такой же купец, как ты удалец. А
только у кабака силки уже на ваши головы свиты, три птицы - рубль
серебром. Нюх у меня собачий, а не ваш, барсучий.
- А твоей голове и сносу нет? - обиделся Филька.
- Насчет сносу не суйся без спросу. А цена моей голове не рублевая.
Силками ее не возьмешь. А воеводе здешнему я кум, детей крещу у него.
- Кто ж ты? - спросили ребята.
- Живу под мостом, а сплю под кустом. Сорочьими яйцами питаюсь. Кто
труслив, тот мимо глядит. А кто смел, зовет в лицо: атаман Кольцо.
Он указал ямщичью избу в лощине за тыном и велел дожидаться. Но ни
завтра, ни послезавтра, ни еще день спустя они не дождались Кольца.
Хозяин избы, тощий человек с мертвенными узкими глазами, целый день
чинил, а не то - так зачем-то перебирал и развешивал сбрую и мало
разговаривал даже с хозяйкой. То была маленькая женщина, державшаяся
сурово и необыкновенно прямо, повязанная серым платком, с выпяченной
нижней губой, придававшей ей такой вид, будто она некогда прикоснулась к
чему-то очень горячему и с тех пор отгородилась от мира, окаменев в
брезгливом недоумении.
Оба не замечали мужиков. Их кормили, за едой старуха перед каждым
клала ложку. Но за целый день - едва словечко. Когда Головач, поклонившись
хозяевам после обеда, крестился на угол (где не было икон), хозяйка,
убирая со стола, сказала:
- Не толочись, как водяной.
Головач засопел, но рта не раскрыл. У них не было выхода.
В избе жила еще хозяйская дочка, ее звали Клавка. Она была
непоседлива и, когда случалась дома, одна наполняла молчаливое жилье
обрывками песен без начала и конца, обращенными, видимо, к одной себе
восклицаниями и звоном весьма обильного женского своего хозяйства -
браслетов, монеток, бус, каких-то металлических коробков, гребенок. Она
наряжалась перед медным зеркальцем, подбоченивалась, повертывалась. И все
делала тоже так, будто, кроме нее, в избе никого не было.
Вечерами приходили ямщики, человек десять - пятнадцать. О приходе их
повещал пронзительный свист. В избе становилось шумно, мужики соображали,
что им тут не место, и терпеливо усаживались на земле за воротами;
выходить из лощины было им запрещено.
Громовой гогот раздавался в избе. О чем там говорили? Не о ямщичьих
делах. Такие там шли разговоры, и такие ухватки, такие глаза были у этих
людей, что не то что в одной кибитке, но и в любом тесном месте жутковато
с кем-нибудь из них встретиться... Да и что тут, на краю Руси, за ямщики?
"Далеко ли ездите?" - "Куда царь велит, туда и ездим". - "Царевы
люди, что ли ча?" - "Как велел царь, так и стали царевы".
"Царь велел!" Мужики угрюмо крутили головами. Не от царя ли ушли? А
он - вот он, и те, кто схоронил их от ката, от кнута и от ябеды, те, кто
знал путь к воле, как тропу к своей избе, - они тоже, выходит, под царем.
Как же так? Шли, шли, а исхода не нашли... Только и томись в лощине, как с
завязанными глазами... Все это было чудно - страшноватая, непонятная сила,
и они робели перед ней.
В избе даже неукротимый Ноздря лишь зло сопел, а рта не раскрывал и
опасался вытянуть лишний раз руку или ногу, словно впервые с тревогой
заприметив, как они велики и неуклюжи у него.
Город раскидывался над лощиной. Тын был высок, стража караулила
ворота, а людской гомон доносился даже из-за тына, и сияла маковка
звонницы. Мужики хозяйским, крестьянским глазом приметили, что тесины тына
свежи, срублены недавно, - одна к одной; казалось, город - со звонницей, с
домами, с тысячей людей, - играючи, построила где-то на лужайке у себя
исполинская рука, а потом разом перенесла и опустила сюда, на бугры,
лощины и буераки; даже цепкие кусты не успели уцепиться за взрыхленную еще
землю накатов.
Чья же рука? Ответ они знали: "царь велел!" И в первый раз за всю
свою жизнь, - когда ушли, думалось, от всякого закона, - они почувствовали
над собой могущество и власть этого царя. Яснее, чем в сонные годы
Рубцовки, когда не они знали, а им, мужикам, _з_н_а_л_о_с_ь_, что есть
царь над боярством, и представлялся он им как бы в мужичьем обличии: был
царь Василий, ныне царь Иван, будет царь Пахом. И ясней, чем в смутные дни
Рубцовки, когда наскочили верховые, и ясней, чем тогда, когда гладко
говорил князь о царском борении и о силах, которые напрягает Русь-народ.
Неусыпный исполин, видели они теперь, стоял над Русью, и не было угла,
куда бы не достали его руки и где ослабели бы они, и всюду, за движением
этих огромных рук, ложились дороги, крепко, ровно вставали стены городов,
сияющих маковками, и пути тысяч людей вдруг сливались в один путь.
Гулял Кольцо. Голова его оценена, и это подзадоривало его пропивать
душу в кружале, посередь города, и красоваться на торгу, и угощать девок
за пляску, и кричать конным стрельцам:
- На, поднесу тебе и кобыле, сам затомился, бурмакан аркан, и ее
томишь!..
И среди городского люда блистал он в необычайном одеянии, волосы его
выбивались из-под шапки, и не было человека, который не знал бы его. А
перед ним расступались, шептали, кто с усмешкой, кто с боязнью, и все с
завистью и восхищением: "Гуляет Кольцо!" И девушка, которую он отличал,
потупляла, зардевшись, глаза. Один он не оставался - много народу
приставало к нему и, видимо, заботливо следило, чтобы кто-нибудь при нем
был, но он никого не звал и, случалось, обведя окружавших тяжелым взором,
начинал яростно, бешено, с руганью гнать всех от себя.
Может быть, в самом деле он крестил у воеводы - причудливые,
хитроумные пути соединяли Поле с украинными городками.
И не только пальцем не трогали здесь атамана, присужденного к смерти,
но и те, кого он открыто связал с собой, как вот этих рубцовских,
становились, выходит, тоже неприкосновенными, невидимыми до тех пор, пока
оставались они в указанной им хижине. Как та хижина видела город, так и
город, конечно, отлично видел ее в лощине, да только лукаво щурился...
Однажды гость, не спросясь, рванул двери; тяжкий, вспухший, мутный
ступил в избу Кольцо, горбясь, не здороваясь, шагнул к скамье. Клава
очутилась возле него, и злое, обиженное и вместе робкое, собачье-преданное
выражение поразило мужиков на ее лице. Она пригнула к себе большую
мохнатую голову хмельного человека и стала перебирать, приглаживать,
воркующе приговаривая, волосы его. Потом на полатях слышался ее сердитый,
настойчивый, страстный шепот - она упрекала, и опять, баюкая, принималась
ворковать, и счастливо смеялась. Отец возился с хомутами. Мать, прямая и
сухая, выпячивала нижнюю губу.
Ночью Кольцо ушел. Дочь встала на рассвете; высоко вздернув левую
бровь, она прибиралась перед зеркальцем, старательно, долго стирала следы
слез с помятого лица. Глухая досада поднялась в Филимоне. Он вспомнил не о
рваной своей ноздре, но о деревне, о тонких бабьих голосах спокойным
вечером, возле высоких скирд.
Грубо спросил:
- Ты баба ему?
- А то мужик! - с вызовом ответила она.
Звякая монистами, в шитом летнике, со все так же напряженно
приподнятой бровью, она заторопилась в город.
Вернулась вечером, суетливо сновала по избе и хохотала, вдруг
уткнулась в чело печки, зарыдала, и румяна поползли по щекам...
А рубцовским только и было, что смотреть на эту вздорную, суматошную
тесноту. Кольцо словом их не приветил в тот свой приход. Филимон решил
было кончить молчанку. Хозяин сурово оборвал его, глядя мимо:
- Пожди! Не ты тут царюешь.
- А чего ж он, ребята, "кольцо?" - спросил потом кроткий Попов.
- А по волосу, должно, - волос, видал, какой, - скучно ответил
Головач.
- Не, то я думаю, перстень у него... заговоренный перстень, -
продолжал свое Попов.
Ноздря ожесточенно сплюнул.
На другой день пришел Кольцо. Ему нагрели котел воды, он вымылся в
закуте и фыркал с наслаждением, окатываясь напоследок холодной водой из
ведра.
Старое платье он не стал надевать, хозяин принес ему новое.
Он был сосредоточенно деятелен, весел.
Хозяин сбегал за какими-то мешками, ящиками.
Сразу всем нашлась работа. Неизвестно, где были "ребята", не
рассыпались ли? Послано за ними. Увязывалась какая-то кладь. Кольцо
торопил: "единым чтоб духом!" Перечислял, напоминал, шутливо журил, что
без батьки тут все равно, что без башки. Тащили кладь и с воеводского
двора: порох, свинец. Кони жевали мешанку за избами, на суходоле.
Рубцовским пришлось наваливать на подводы муку, толокно, припасы.
"Ребята", душ пятнадцать, явились ночью.
- Перьев не растеряли? - сказал им Кольцо. - А ну, наваливай!
Выехали, пополдничав, на другой день.
Клавки не было в избе.
Ямские тройки, рванув, вылетели на шлях. Кони расстилались, огретые
длинными кнутами. Рубцовские не видывали такой гоньбы. Царевы ямщики везли
воеводскую кладь, разбойного атамана, по ком скучала плаха, и беглых
боярских людей.
На расстоянии поприща, где сакма повертывала на солнечный восход, на
пригорке ждала женщина. Она сбежала, бесстрашно став на пути. Кони
вздыбились. Тогда она со звериной гибкостью скакнула в повозку. Ямщик,
сверкнув зубами, обернулся с кнутовищем в руке. Бабе нечего делать на
государевой тройке в Поле. И казачья воля не терпит женской слабости. Но
атаман крикнул:
- Змея! Сама вползла!
И открыто, перед всеми, он впился долгим поцелуем в губы Клавки.
Еле приметный шлях уводил к другому городку. Став на малое время
табором, переложили все казачье с ямских троек в седельные мешки,
догрузили оставшееся на несколько легких повозок с высокими колесами. И
скоро только разбойный, заливистый посвист доносился, замирая, из тусклого
облака пыли, где скрылись ямщики.
На юге еще высились кой-где одинокие дубы. Под ними виднелись
нерасседланные кони. Вверху на дереве, скрытый, сидел человек. Он глядел
оттуда в степную даль. Кони стояли наготове, чтобы перенести весть от
одного сторожевого дерева к другому, а от последнего дерева - к городам
Украйны.
И рубцовские понимали теперь, что то все была Русь.
Дальше не росло и дубов. Только редкие бугры поднимали кудрявые венцы
орешника над немятыми травами. Легкое дуновение колыхало медовый запах.