что-то темное, какое-то лакомство, которое держала на ладони.
- Вот, - для собаки это лучше, чем вересковое пиво.
И когда Кабаль (жадность всегда была его пороком)
подхватил угощение на лету, она опустилась рядом со мной на
колени и, выпустив из рук пустую чашу, которая незамеченной
закатилась в складки ее юбки, принялась поправлять огонь. Она
положила в него немного торфа, несколько сплетенных в клубок
веток вереска и березовую кору, чтобы он разгорелся поярче, и
когда сухая древесина занялась и по ее волокнам пробежали
язычки пламени, свет окреп и метнулся вверх, дотягиваясь до
самых стен кухни. Я начинал испытывать странное обострение всех
чувств, словно у меня было одной кожей меньше, чем обычно. Я
ощущал эту кухню так, словно она была частью моего собственного
тела, моей собственной души, - кухню, переполненную светом,
как большая чаша была переполнена вересковым пивом, и с тем же
самым диким, сладковатым, наполовину забытым, наполовину
припомненным привкусом магии; я чувствовал темную кровлю,
похожую на раскинутые для защиты крылья; и теснящиеся за
пределами золотистого круга ночь, и горы, и соленый туман; и
всю бархатистость бледного ночного мотылька, порхающего вокруг
пламени свечи, и прошлогоднее благоухание сухой веточки вереска
среди папоротника у моих ног.
Я почувствовал и еще один запах, которого не замечал
прежде; резкий сладкий аромат, пробивающийся сквозь смешанные
домашние запахи готовящейся еды и веток, выстилающих кровлю,
мокрых волчьих шкур и горящего торфа. Он шел, как я осознал, от
волос женщины. Я не видел, как она вытаскивала шпильки, но
теперь волосы окутывали ее всю темным шелковистым водопадом,
похожим на ручей, скользящий под теми кустами боярышника; и она
лениво играла ими, перебрасывая их из стороны в сторону,
расчесывая их пальцами, так что эта волнующая сладость
накатывалась волнами, словно дыхание, нашептывая мне что-то в
свете пламени...
- Укажи мне место среди твоих овинов, где я смогу
провести ночь, и я пойду, - сказал я громче, чем это было
необходимо.
Она взглянула на меня снизу вверх, отводя в сторону темную
массу волос и улыбаясь из-под их сени.
- О, нет еще. Ты так долго не приходил.
- Так долго не приходил?
Какая-то часть моего сознания, обособленная от всего
остального, и тогда уже понимала, как странно было то, что она
это сказала; но в голове моей был свет пламени, и туман, и
запах ее волос, и все вокруг было немного нереальным,
припудренное темным, как мотыльковое крыло, налетом волшебства.
- Я знала, что в один прекрасный день ты придешь.
Я нахмурился и потряс головой, делая последнюю попытку
прояснить мысли.
- Так, значит, ты - ведьма, раз знаешь то, что еще не
исполнилось? - и в этот самый момент мне в голову пришло еще
кое-что. - Ведьма или...
И снова она, казалось, прочитала, что было у меня на уме;
и рассмеялась мне в лицо.
- Ведьма или...? Ты что, боишься проснуться утром на
голом склоне и обнаружить, что прошли три человеческие жизни?
Ах, но ведь правда же, сегодняшняя ночь сладка, что бы ни
случилось завтра? - она скользнула вверх, извернувшись с
быстротой и текучей грацией дикой кошки, и в следующее
мгновение уже лежала у меня на коленях, обратив ко мне странное
выжженное лицо, и ее темные волосы окутывали нас обоих. - Ты
боишься услышать музыку Серебряной Ветви? Боишься услышать
пение птиц Рианнона, которое заставляет людей забывать?
Я не замечал раньше цвета ее глаз. Они были темно-синими,
с прожилками, словно лепестки синего цветка журавельника, и на
веках слегка проступали пурпурные пятна, похожие на начало
разложения.
- Я думаю, тебе не понадобились бы птицы Рианнона, чтобы
заставить мужчин забыть, - хрипло сказал я и наклонился к ней.
У нее вырвался низкий, прерывистый крик, и ее тело выгнулось
мне навстречу; она выдернула бронзовую булавку из ворота своего
платья, оно распахнулось, и она, схватив мою ладонь, сама
направила ее вниз, в теплую темноту под шафрановой тканью, к
мягкой тяжести своей груди.
Ее ладони были жесткими, а шея - загорелой там, где ее не
закрывало платье, но кожа на груди была шелковистой, тугой, без
малейшего изъяна; и я чувствовал ее белизну. Я впился в эту
грудь пальцами, и трепещущее эхо удовольствия, рожденного тем,
что я чувствовал у себя под ладонью, зажгло небольшой огонь в
моих чреслах. Я не был похож на Амброзия; я впервые переспал с
девушкой, когда мне было шестнадцать, и после нее были девушки;
наверно, не больше и не меньше, чем у многих таких, как я. Не
думаю, чтобы я когда-либо обидел хоть одну из них, а для меня
обладание было приятным, пока оно длилось, и не имело особого
значения потом. Но та часть меня, что стояла в стороне, знала,
что на этот раз все будет по-другому, что меня ждут наслаждения
более неистовые, чем все, что я испытал до сих пор; и что потом
до конца жизни я буду носить на себе эти шрамы.
Я сопротивлялся изо всех сил; каким бы я ни был -
одурманенным, очарованным - я пытался бороться с ней; а меня
нельзя назвать слабовольным. Должно быть, она почувствовала во
мне это сопротивление. Ее руки обвились вокруг моей шеи; и она
рассмеялась мягким, воркующим смехом.
- Нет, нет, тебе не нужно бояться. Я скажу тебе свое имя
в обмен на твое; если бы я была одной из НИХ, я не смогла бы
этого сделать, потому что тогда ты получил бы власть надо мной.
- Не думаю, что мне хочется знать, - я с трудом
выговорил эти слова.
- Но ты должен; теперь уже слишком поздно... меня зовут
Игерна, - и она начала петь, очень тихо, почти шепотом. Это
могло быть заклинанием - возможно, по-своему это и было
заклинанием - но звучало оно просто как рифмованный напев,
который я знал всю свою жизнь; незатейливая ласковая песенка,
какую женщины поют своим детям, укладывая их спать и щекоча им
пятки. Ее голос был сладким и нежным, как мед диких пчел;
темный голос:
- Три птицы на яблочной ветке сидят,
Белее бутонов их белый наряд,
Они на прохожие души глядят
И песни поют - королю с бородой,
И королеве в короне златой,
И женщине скромной с лепешкой простой...
Песня и голос взывали ко мне, взывали к той части моего
"я", чьи корни были в мире моей матери; они обещали мне ту
совершенную и полную радость возвращения домой, которую я так и
не смог найти. Темная Сторона, называл я ее, женская сторона,
сторона, ближняя к сердцу. Она взывала ко мне теперь, широко и
приветственно раскинув руки, голосом этой женщины, лежащей у
меня на коленях, она наконец-то признавала меня своим, так что
я забыл обо всем, что было мне дорого до того, как опустился
туман; и поднялся вслед за женщиной и, спотыкаясь, побрел за
ней к груде овчин у стены.
x x x
Проснувшись, я обнаружил, что лежу, все еще полностью
одетый, на постели и что кто-то отстегнул крючки, удерживающие
кожаный полог, и отдернул его, открыв дверной проем; и в сером
утреннем свете, начинающем разбавлять тени, увидел, что женщина
сидит рядом со мной; и снова в ней была эта неподвижность,
словно она, может быть, целую жизнь или около того ждала, когда
я проснусь.
Я улыбнулся ей, не испытывая к ней больше никакого
желания, но с удовлетворением вспоминая ту неистовую радость,
которую чувствовал, когда ее тело отзывалось моему в темноте.
Она взглянула на меня без ответной улыбки, и ее глаза были уже
не синими, а просто темными в этом свинцовом свете, и пятна на
ее выцветших веках проступали сильнее, чем когда бы то ни было.
Я приподнялся на локте, не приглядываясь, но зная, что Кабаль
все еще спит у очага, огонь в котором выгорел, оставив
воздушный белый пепел, и что чаша с серебряным узором по краю
лежит среди папоротника там, куда она упала. И в женщине,
казалось, огонь тоже выгорел дотла, и на его месте воцарился
холод, жуткий, смертельный холод. Я смотрел на нее и
чувствовал, как мороз пробегает у меня по коже; и снова мне в
голову пришла мысль о пробуждении на голом склоне...
- Я долго ждала, пока ты проснешься, - не двигаясь,
сказала она.
Я взглянул на дверной проем, где свет все еще был
бесцветным, точно лунный камень.
- Еще рано.
- Возможно, я спала не так крепко, как ты.
А потом она спросила:
- Если я рожу тебе сына, какое имя ты хотел бы, чтобы я
дала ему?
Я уставился на нее, и теперь она улыбнулась, слегка и с
горечью искривив губы.
- Ты не подумал об этом? Ты, случайно зачатый под кустом
боярышника?
- Нет, - медленно сказал я. - Нет, я не подумал. Скажи,
что ты хочешь, чтобы я сделал? Все, что будет в моих силах тебе
дать...
- Я не прошу платы - кроме возможности показать тебе вот
это.
Она прятала что-то между ладонями; теперь она раскрыла их
и протянула мне то, что там было. И я увидел массивный браслет
червонного золота, изогнутый и скрученный в подобие Алого
Дракона Британии. Парный к нему я каждый день видел на руке
Амброзия.
- В одно утро, совсем такое, как это, Ута, твой и мой
отец, подарил этот браслет моей матери перед тем, как ускакать
прочь.
Прошло какое-то время, прежде чем я полностью осознал, что
значили ее слова. А тогда почувствовал дурноту. Я подтянул под
себя ноги и встал, стараясь держаться от нее подальше, а она
сидела и наблюдала за мной из-под темного плаща своих волос.
- Я не верю тебе, - наконец выдавил я. Но я знал, что
верю; выражение ее лица сказало мне, что даже если она лгала
всю свою жизнь, сейчас она говорила правду; и я наконец понял
- теперь, когда было уже слишком поздно, - что сходство, так
озадачившее меня, было сходством с Амброзием. И она знала; все
это время она знала. Я услышал, как кто-то застонал, и с трудом
осознал, что это был я сам. Мой рот казался сухим и
одеревеневшим, так что я едва смог выговорить слова, засевшие у
меня в горле.
- Почему... что заставило тебя сделать это?
Она сидела, поигрывая браслетом-драконом, беспрестанно
поворачивая его в ладонях, в точности так же, как делал
Амброзий в ту ночь в Венте.
- Для этого могут быть две веские причины. Одна - это
любовь, а другая - ненависть.
- Я никогда не делал тебе ничего плохого.
- Нет? тогда это из-за того зла, которое Ута, принц
Британский, причинил моей матери еще до твоего рождения. Твоя
мать умерла, когда ты появился на свет, - о, я знаю - и,
бастард или нет, ты был сыном, и поэтому твой отец взял тебя к
себе и воспитал у своего очага; и ты теперь видишь это его
глазами. Но я была всего лишь дочерью; меня не забрали у
матери, и она прожила достаточно долго, чтобы научить меня
ненавидеть то, что она когда-то любила.
Мне хотелось отвести взгляд, не смотреть больше ей в лицо,
но я не мог оторвать от нее глаз. Прошлой ночью она отдала мне
свое тело в каком-то пламенном, жарком исступлении; и это было
исступление ненависти, не менее могущественное, чем могло быть
исступление любви. Я чувствовал ненависть повсюду вокруг себя,
такую же осязаемую, как запах страха в замкнутом пространстве.
И теперь, словно все завесы наконец упали, я увидел, что
таилось в глубине ее глаз. Я увидел женщину и ребенка, женщину
и девочку; они сидели здесь, у очага, в котором горел торф, и
одна из них давала, а другая поглощала этот ласкающий,
разъедающий душу урок ненависти. Внезапно я понял, что то, что
я принимал за остаток красоты на лице Игерны, было обещанием
красоты и что эта красота была поражена гнилью еще до того, как