относился к росту с полнейшим безразличием - мне
было начхать на право облачиться в тогу совершеннолетия. Дед находил меня
маленьким и огорчался. "Он пошел в Сартров", - говорила бабушка, чтобы его
позлить. Шарль делал вид, что не слышит, ставил меня перед собой, мерил
взглядом и произносил, наконец, не слишком убежденно: "Он растет!" Я не
разделял ни его озабоченности, ни его надежд: ведь и дурная трава быстро
растет; можно стать большим, оставаясь дурным. Для меня в ту пору самое
главное было остаться хорошим in aeternum (1). Но все изменилось, когда
моя жизнь приобрела ускорение: поступать хорошо было уже недостаточно,
стало необходимо с каждым часом поступать ЛУЧШЕ. Я подчинил себя одной
заповеди - карабкаться вверх. Чтобы дать пищу своим претензиям и
замаскировать их непомерность, я поступал, как все: в моих нетвердых
детских успехах усматривал предвестия своей судьбы. Я действительно делал
успехи, незначительные и вполне обычные, но они создавали у меня
иллюзорное ощущение подъема.
Ребенок, привыкший работать на публику, публично я придерживался мифа
своего класса и своего поколения: человек извлекает пользу из
приобретенного, накапливает опыт, настоящее богато уроками прошлого.
Наедине с самим собой я этим отнюдь не удовлетворялся. Я не мог
согласиться с тем, что бытие даруется извне, сохраняется по инерции, что
любое движение души есть следствие предшествующего движения. Весь,
целиком, я был порожден грядущим ожиданием, оно наделило меня
лучезарностью, я мчался вперед, и каждое мгновение вновь и вновь повторяло
ритуал моего появления на свет; я рассматривал свои сердечные порывы, как
искры внутреннего огня. Чем же я могу быть обязан прошлому? Не оно меня
создало, это я, напротив, восстав из пепла, исторгал из небытия свою
память, воссоздавая ее снова и снова. Я возрождался всякий раз лучшим, я
пробуждал и полнее использовал еще нетронутые запасы своей души по той
простой причине, что смерть, надвигавшаяся неотвратимо, все резче озаряла
меня своим темным светом. Мне часто говорили: прошлое нас подталкивает, но
я был убежден, что меня притягивает будущее; мне было б ненавистно ощутить
в себе работу размеренных сил, медленное созревание задатков. Я загнал
плавный прогресс буржуа в свою душу, я превратил его в двигатель
внутреннего сгорания; я подчинил прошлое настоящему, а настоящее будущему,
я отринул безмятежную эволюционность и избрал прерывистый путь
революционных катаклизмов. Несколько лет назад кто-то отметил, что герои
моих пьес и романов принимают решения внезапно и стремительно - к примеру,
в "Мухах" переворот в душе Ореста происходит мгновенно. Черт побери, я
творю этих героев по своему образу и подобию; не такими, разумеется, каков
я есмь, но такими, каким я хотел бы быть.
Я сделался предателем и им остался. Тщетно я вкладываю всего себя во
все, что затеваю, целиком отдаюсь работе, гневу,
- ---------------------------------------
(1) Навечно (лат.).
дружбе - через минуту я отрекусь от себя, мне это известно, я хочу этого
и, радостно предвосхищая измену, уже предаю себя в самый разгар увлечения.
В общем, я держу слово не хуже других, но, будучи постоянным в
привязанностях и манере поведения, не храню верности эмоциям: было время,
когда любой памятник, портрет или пейзаж мне казался самым прекрасным
потому только, что я видел его последним; я сердил друзей, цинично или
просто небрежно посмеиваясь - чтоб убедиться, что меня все это больше не
трогает, - над каким-нибудь общим воспоминанием, по-прежнему дорогим для
них. Недолюбливая себя, я убегал вперед; в результате я люблю себя еще
меньше, неумолимое поступательное движение непрерывно обесценивает меня в
собственных глазах - вчера я поступил плохо, ибо это было вчера, и я
предвижу сегодня, сколь суров будет завтра мой приговор себе. Главное,
никакого панибратства: я держу прошлое на почтительном расстоянии.
Отрочество, зрелость, даже истекший год - все было до переворота; сейчас
грядет новое царство, но настанет оно, когда рак свистнет. Первые годы
жизни в особенности вымараны мной начисто; взявшись за эту книгу, я
вынужден был потратить много времени на расшифровку перечеркнутого. Когда
мне было тридцать лет, друзья удивлялись: "Можно подумать, что у вас не
было ни родителей, ни детства". Болван, мне это льстило. И, однако, я
люблю, уважаю смиренную и цепкую преданность вкусам, желаниям, давним
замыслам, отошедшим радостям, присущую некоторым людям - особенно
женщинам, я восхищаюсь их стремлением сохранить верность себе при всех
переменах, сберечь память о прошлом, унести в гроб первую куклу, молочный
зуб, первую любовь. Я знавал мужчин, которые на склоне лет сходились с
постаревшей женщиной потому только, что желали ее в юности; другие не
прощали обид даже мертвым и, хоть тресни, не соглашались покаяться во
вполне простительном грехе, совершенном двадцать лет назад. Я не
злопамятен и готов все признать; у меня прекрасные данные для самокритики,
при одном условии - чтоб мне ее не навязывали. В 1936 или в 1945 году
кто-то досадил человеку, носившему мое имя: какое мне до этого дело? Его
оскорбили, он утерся; я списываю это по графе его убытков - дурак, не умел
даже заставить уважать себя. Встречает меня старый друг, излагает
претензии: вот уже семнадцать лет, как он на меня в обиде, при таких-то
обстоятельствах я был невнимателен к нему. Смутно помню, что нападал,
защищаясь, что упрекал его тогда в чрезмерной подозрительности, в мании
преследования - короче говоря, у меня была собственная версия
случившегося; тем охотней я принимаю теперь его точку зрения: я с ним
полностью соглашаюсь, я виню во всем себя: я держался, как человек
тщеславный, эгоистичный, я бессердечен; весело рублю направо и налево.
наслаждаюсь тем, что все понял; раз мне так легко признать ошибки -
значив, я не могу их повторить. Поверите ли? Моя лояльность, легкость
покаяния только раздражают истца. Он.
мол, меня раскусил, я над ним издеваюсь. Он сердится на меня - -на
нынешнего, прошлого, такого, каким он меня знает всю жизнь. ВСЕГДА ОДНОГО
И ТОГО ЖЕ, а я оставляю ему недвижные останки ради удовольствия ощутить
себя НОВОРОЖДЕННЫМ. Кончается тем, что меня тоже разбирает злость на этого
одержимого, выкапывающего трупы. И напротив, если кто-нибудь напоминает
мне случай, когда я, говорят, не осрамился, жестом прекращаю разговор;
меня считают скромным, ничего подобного, я просто уверен, что сегодня
поступил бы лучше, а завтра - ГОРАЗДО лучше. Пожилым писателям обычно не
по вкусу слишком рьяные хвалы их первому произведению, но, безусловно,
меньше всех это радует меня. Моя лучшая книга - та, над которой я работаю;
затем следует только что опубликованная, но отвращение к ней уже исподволь
зреет во мне и скоро найдет выход. Сочти ее критики плохой, сегодня они
меня, возможно, ранят, через полгода я буду близок к их мнению. Но с одной
оговоркой - каким бы ничтожным и плоским ни находили они это произведение,
я хочу, чтоб они ставили его выше всего созданного мною раньше; я
согласен, чтоб мое творчество в целом было охаяно, но хронологическая
иерархия должна быть соблюдена, она - единственный залог того, что завтра
я создам нечто лучшее, послезавтра еще лучшее и кончу шедевром.
Я, разумеется, не обольщаюсь, я отлично вижу, что мы повторяемся. Но
это понимание, обретенное позднее, хоть и подтачивает стародавние
представления, не может разрушить их окончательно. Есть в моей жизни
несколько крутых свидетелей, которые со мной не миндальничают, они нередко
ловят меня на том, что я иду по проторенной дорожке. Мне говорят об этом.
я верю, но вдруг в последнюю минуту нахожу, что всё прекрасно: еще вчера я
был слеп, а сегодня намечается прогресс - ведь я понял, что перестал
прогрессировать. Иногда я сам выступаю как свидетель обвинения. Например,
я замечаю, что мне могла бы пригодиться страница, написанная два года
назад. Ищу ее. не нахожу. Тем лучше: но лени я чуть не всунул в новую
работу старье - я пишу сейчас намного точнее, сделаю все заново. Кончив
работу, случайно нападаю на пропавшую страницу. Столбенею: если не считать
нескольких запятых, я выразил ту же мысль в тех же словах. Поколебавшись,
выкидываю в корзину этот устарелый документ, сохраняя вторую редакцию:
чем-то она совершеннее прежней. Одним словом, устраиваюсь как могу - гляжу
трезво, но плутую с собой, чтоб ощутить и сейчас, вопреки разрушительной
работе старости. молодое опьянение альпиниста.
В десять лет эти мании и самоповторы мне были неведомы, сомнения
чужды: быстрый, болтливый, завороженный зрелищем улицы, я не переставал
менять кожу. на ходу сбрасывая один за другим свои выползки. Поднимаясь по
улице Суффло, в каждом своем шаге, в ослепительном блеске уходящих назад
витрин
я ощущал бег собственной жизни, ее закон и великолепное право ничему не
хранить верность. Все мое всегда было со мной. Вот бабушка хочет пополнить
свой столовый сервиз, я сопровождаю ее в магазин стекла и фарфора; она
указывает на супницу, крышку которой венчает красное яблоко, на тарелки с
рисунком в цветочек. Это не совсем то, что ей нужно, на ее тарелках есть,
разумеется, цветочки, но там еще коричневые насекомые, ползущие по
стебелькам. Лавочница тоже воодушевляется, она понимает, чего хочет
клиентка, у нее такие были, но их вот уже три года как не выпускают; эта
модель новее, дешевле, и потом - с насекомыми или без насекомых - цветы
остаются цветами, не так ли, незачем - вот уж точно к слову пришлось -
искать блох. Бабушка не согласна, она настаивает на своем: нельзя ли
взглянуть на складе? Можно, разумеется, но это потребует времени, у
лавочницы нет помощников, продавец как раз ушел от нее. Меня пристраивают
в уголке, приказав ничего не трогать, обо мне забывают; я подавлен
хрупкостью окружающих меня предметов, их пыльным поблескиваньем,
посмертной маской Паскаля, ночным горшком в виде головы президента
Фальера. Однако я второстепенный персонаж лишь по видимости. Так некоторые
писатели выталкивают на авансцену служебные фигуры, а главного героя
представляют бегло, вполоборота. Читателя не обманешь: он перелистал
последние страницы, чтоб посмотреть, хорошо ли кончается роман, он знает:
у бледного юноши, прислонившегося к камину, за душой триста пятьдесят
страниц. Триста пятьдесят страниц любви и приключений. У меня по меньшей
мере пятьсот. Я герой длинной истории со счастливым концом. Я перестал ее
себе рассказывать - зачем? Я чувствовал себя героем романа - этого
достаточно. Время тянуло назад старых озабоченных дам, цветы на фаянсе,
лавку, черные юбки выцветали, голоса становились ватными, мне было жаль
бабушку - во второй части ее, конечно, не найдут. А я был началом,
срединой и концом, сведенными воедино в маленьком мальчике, уже старом,
уже мертвом, ЗДЕСЬ, в сумраке лавки, среди высоких, выше его головы,
стопок тарелок, и гам, ВОВНЕ, далеко-далеко, под ослепительно-ярким
траурным солнцем славы. Я был частицей в начале ее траектории и потоком
волн, отраженным преградой в конце пути. Собранный, напряженный, одной
рукой касающийся могилы, другой - колыбели, я ощущал себя мгновенным и
великолепным, вспышкой молнии, поглощенной мраком.
И все же скука меня не оставляла - иногда едва уловимая, иногда
тошнотворная; не в силах ее вынести, я уступал роковому соблазну. Из-за
нетерпения Орфей потерял Эвридику, из-за нетерпения я нередко терял себя.
Ошалев от безделья, я, случалось, оглядывался на свое безумие, меж тем как
следовало о нем забыть, держать его под спудом, сосредоточив внимание на
внешнем мире; в такие минуты мне хотелось ОСУЩЕСТВИТЬ
СЕБЯ немедля, объять единым взором полноту жизни, распиравшую меня, когда
я об этом не думал. Катастрофа! Поступательное движение, оптимизм, веселые
измены и тайная целенаправленность, все, что было добавлено мной лично к
прорицанию госпожи Пикар, - летело к черту. Прорицание оставалось, однако
что мне было с ним делать? Вещее, но пустое, в своем стремлении спасти