ни до каких результатов, потому что результаты эти выясняются не на нем
(он слишком окаменел, чтобы на нем могло что-нибудь отражаться), а на
чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи. Если
бы, вследствие усиленной идиотской деятельности, даже весь мир обратился
в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть
может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая
изображает собой идеал человеческого общежития?
Вот это-то отвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство
и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно ника-
ких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатс-
ки-невозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены. Какие это
вопросы? Как они решены? - это загадка до того мучительная, что рискуешь
перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно на те, о
которых идет речь. Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истребле-
нии, а может быть, только о том, чтобы все люди имели грудь, выпяченную
вперед на манер колеса. Ничего неизвестно. Известно только, что этот не-
известный вопрос во что бы то ни стало будет приведен в действие. А так
как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному
запутывает еще более, то последствие такого положения может быть только
одно: всеобщий панический страх.
Самый образ жизни Угрюм-Бурчеева был таков, что еще более усугублял
ужас, наводимый его наружностию. Он спал на голой земле, и только в
сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо по-
душки клал под голову камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тот-
час же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже
полицейские солдаты и те краснели, когда до обоняния их доходил запах
ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы. В заключение,
по три часа в сутки маршировал на дворе градоначальнического дома, один,
без товарищей, произнося самому себе командные возгласы и сам себя под-
вергая дисциплинарным взысканиям и даже шпицрутенам ("причем бичевал се-
бя не притворно, как предшественник его, Грустилов, а по точному разуму
законов", прибавляет летописец).
Было у него и семейство; но покуда он градоначальствовал, никто из
обывателей не видал ни жены, ни детей его. Был слух, что они томились
где-то в подвале градоначальнического дома и что он самолично раз в
день, через железную решетку, подавал им хлеб и воду. И действительно,
когда последовало его административное исчезновение, были найдены в под-
вале какие-то нагие и совершенно дикие существа, которые кусались, виз-
жали, впивались друг в друга когтями и огрызались на окружающих. Их вы-
вели на свежий воздух и дали горячих щей; сначала, увидев пар, они фыр-
кали и выказывали суеверный страх; но потом обручнели и с такою зверскою
жадностию набросились на пищу, что тут же объелись и испустили дух.
Рассказывали, что возвышением своим Угрюм-Бурчеев обязан был совер-
шенно особенному случаю. Жил будто бы на свете какой-то начальник, кото-
рый вдруг встревожился мыслью, что никто из подчиненных не любит его.
- Любим, вашество! - уверяли подчиненные.
- Все вы так на досуге говорите, - настаивал на своем начальник, - а
дойди до дела, так никто и пальцем для меня не пожертвует.
Мало-помалу, несмотря на протесты, идея эта до того окрепла в голове
ревнивого начальника, что он решился испытать своих подчиненный и клик-
нул клич.
- Кто хочет доказать, что любит меня, - глашал он, - тот пусть отру-
бит указательный палец правой руки своей!
Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили вперед, потому
что были изнежены и знали, что порубление пальца связано с болью; другие
не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник
опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщи-
ков, по обычаю во весь рот зевали: "Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
- Кто хочет доказать? выходи! не бойся! - повторил свой клич ревнивый
начальник.
Но и на этот раз ответом было молчание или же такие крики, которые
совсем не исчерпывали вопроса. Лицо начальника сперва побагровело, потом
как-то грустно поникло.
- Сви...
Но не успел он кончить, как из рядов вышел простой, изнуренный шпиц-
рутенами прохвост и велиим голосом возопил:
- Я хочу доказать!
С этим словом, положив палец на перекладину, он тупым тесаком раздро-
бил его.
Сделавши это, он улыбнулся. Это был единственный случай во всей мно-
гоизбиенной его жизни, когда в лице его мелькнуло что-то человеческое.
Многие думали, что он совершил этот подвиг только ради освобождения
своей спины от палок; но нет, у этого прохвоста созрела своего рода
идея...
При виде раздробленного пальца, упавшего к ногам его, начальник сна-
чала изумился, но потом пришел в умиление.
- Ты меня возлюбил, - воскликнул он, - а я тебя возлюблю сторицею!
И послал его в Глупов.
В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах,
ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее
нивелляторство существовало, и притом в самых обширных размерах. Были
нивелляторы "хождения в струне", нивелляторы "бараньего рога", нивелля-
торы "ежовых рукавиц" и проч. и проч. Ног никто не видел в этом ничего
угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что ежели
человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для
него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для
сохранения общественной гармонии это полезно, и даже необходимо. Сами
нивелляторы отнюдь не подозревали, что они - нивелляторы, а называли се-
бя добрыми и благопопечительными устроителями, в мере усмотрения радею-
щими о счастии подчиненных и подвластных им лиц...
Такова была простота нравов того времени, что мы, свидетели эпохи
позднейшей, с трудом можем перенестись даже воображением в те недавние
времена, когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом,
вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего кон-
ца до нижнего.
Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелляторов
этой школы. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь ви-
димый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб
нельзя было повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево. Пред-
полагал ли он при этом сделаться благодетелем человечества? - утверди-
тельно отвечать на этот вопрос трудно. Скорее, однако ж, можно думать,
что в голове его вообще никаких предположений ни о чем не существовало.
Лишь в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи
прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в до-
вольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную те-
орию, но нивелляторы старого закала, подобные Угрюм-Бурчееву, действова-
ли в простоте души, единственно по инстинктивному отвращению от кривой
линии и всяких зигзагов и извилин. Угрюм-Бурчеев был прохвост в полном
смысле этого слова. Не потому только, что он занимал эту должность в
полку, но прохвост всем своим существом, всеми помыслами. Прямая линия
соблазняла его не ради того, что она в то же время есть и кратчайшая -
ему нечего было делать с краткостью, - а ради того, что по ней можно бы-
ло весь век маршировать и ни до чего не домаршироваться. Виртуозность
прямолинейности, словно ивовый кол, засела в его скорбной голове и пус-
тила там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то
таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени
гуськом шли одна за другой, застегнутые, выстриженные, однообразным ша-
гом, в однообразных одеждах, все шли, все шли... Все они были снабжены
одинаковыми физиономиями, все одинаково молчали и все одинаково куда-то
исчезали. Куда? Казалось, за этим сонно-фантастическим миром существовал
еще более фантастический провал, который разрешал все затруднения тем,
что в нем все пропадало, - все без остатка. Когда фантастический провал
поглощал достаточное количество фантастических теней, Угрюм-Бурчеев, ес-
ли можно так выразиться, перевертывался на другой бок и снова начинал
другой такой же сон. Опять шли гуськом тени одна за другой, все шли, все
шли...
Еще задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове це-
лый систематический бред, в котором, до последней мелочи, были регулиро-
ваны все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии. На
основании этого бреда вот в какой приблизительно форме представлялся тот
город, который он вознамерился возвести на степень образцового.
Посредине - площадь, от которой радиусами разбегаются во все стороны
улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от цент-
ра, роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город
и в то же время представляют защиту от внешних врагов. Затем форштадт,
земляной вал - и темная занавесь, то есть конец свету. Ни реки, ни
ручья, ни оврага, ни пригорка - словом, ничего такого, что могло бы слу-
жить препятствием для вольной ходьбы, он не предусмотрел. Каждая рота
имеет шесть сажен ширины - не больше и не меньше; каждый дом имеет три
окна, выдающиеся в палисадник, в котором растут: барская спесь, царские
кудри, бураки и татарское мыло. Все дома окрашены светло-серою краской,
и хотя в натуре одна стороны улицы всегда обращена на север или восток,
а другая на юг или запад, но даже и это упущено было из вида, а предпо-
лагалось, что и солнце и луна все стороны освещают одинаково и в одно и
то же время дня и ночи.
В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое
подростков и по двое малолетков, причем лица различных полов не стыдятся
друг друга. Одинаковость лет сопрягается с одинаковостию роста. В неко-
торых ротах живут исключительно великорослые, в других - исключительно
малорослые, или застрельщики. Дети, которые при рождении оказываются не-
обещающими быть твердыми в бедствиях, умерщвляются; люди крайне преста-
релые и негодные для работ тоже могут быть умерщвляемы, но только в та-
ком случае, если, по соображениям околоточных надзирателей, в общей эко-
номии наличных сил города чувствуется излишек. В каждом доме находится
по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола, ко-
торые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во-вторых,
- размножаться. На площади сосредоточиваются каменные здания, в которых
помещаются общественные заведения, как-то: присутственные места и все-
возможные манежи: для обучения гимнастике, фехтованию и пехотному строю,
для принятия пищи, для общих коленопреклонений и проч. Присутственные
места называются штабами, а служащие в них - писарями. Школ нет, и гра-
мотности не полагается; наука числ преподается по пальцам. Нет ни про-
шедшего, ни будущего, а потому летосчисление упраздняется. Праздников
два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется "Праздником
неуклонности" и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой -
осенью, называется "Праздником предержащих властей" и посвящается воспо-
минаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются
только усиленным упражнением в маршировке.
Такова была внешняя постройка этого бреда. Затем предстояло урегули-
ровать внутреннюю обстановку живых существ, в нем захваченных. В этом
отношении фантазия Угрюм-Бурчеева доходила до определительности поистине
изумительной.
Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего
командира и своего шпиона (на шпионе он особенно настаивал) и принадле-
жащая к десятку, носящему название взвода. Взвод, в свою очередь, имеет
командира и шпиона; пять взводов составляют роту, пять рот - полк. Всех