выливать вино в Рону, пшеница будет гореть в паровозных
топках, а Форд уволит половину персонала. Люди годами
будут ходить в одних и тех же ботинках, ездить на тех же
машинах, есть из той же посуды и экономить на кофе,
сахаре и сигаретах. Но им не обойтись без ниток, чтобы
заштопать худые носки или рубашки, без веревки, чтобы
перевязать тяжелый пакет, или без спичек. "Никто ведь не
будет жечь спички в паровозных топках, не так ли,
Мишель?" А не есть ли любовь тоже - монополия на тело,
голос и душу женщины, которой ты добиваешься за счет
интересов других, явных или тайных претендентов или ее
самой - именно чтобы монопольно же потреблять то, что
теоретически, по крайней мере, не подвержено спадам и
подъемам потребительской конъюнктуры.
"Кошмар какой-то", - думал Михаил Иванович.
Старик Бюхер выгнал бы меня из класса, даже не отругав. И
это было бы первым случаем в истории лейпцигского
экономического семинариума. Не говоря уже о
безвкуснейшей аналогии с любовью. О спичках, однако,
стоит подумать, не связывая их пока с носками, веревками и
любовью. А это возвращает его на Север, в Швецию и
Норвегию, к людям, с которыми он уже как-то связал
странную свою жизнь. Он хотел и не хотел этой связи -
как с Элизабет. Тогда не так уж неправ Игорь: жизнь
желаний сама создает себе аналогии, пусть безвкусные.
Пора поставить точку. Самолеты в Стокгольм тогда
еще не летали. Но можно было вполне безопасно достичь
этого места поездом с двумя паромами, если ты не отдашь
предпочтения умеренно комфортабельному пароходу со
"шведским столом" вместо завтрака в постели и ланча.
Надо было еще обдумать второе письмо Маркусу
Валленбергу, банкиру, и последующий разговор с его
братом, графом и в прошлом его коллегой, министром
иностранных дел.
А тогда как не повидать и двух "маленьких
кавалеров", жаждущих встречи с ним в Стокгольме. Были
слова, никогда им не произнесенные, о которых через много
лет он стал думать как о существующих только в их не-
произнесении. Не было ли страшного соблазна их
произнести в его беседах с Николаем Михайловичем,
Поэтом, Мюриэл и с - Элизабет? Но удача ли это, что он
удержался и в последнюю ночь на Ленсдаун-Род? Ха-ха,
через десять минут после оргазма сообщить Элизабет, что
это из-за него десятки людей потеряли честь и десятки
тысяч - жизнь! Нет, сродство душ обманчивее сродства
тел. Но когда он смотрел в глаза Крымову за три месяца до
катастрофы, не казалось ли ему, что они - один человек,
один казак? Что нет нужды в словах и лучше уж пусть тот
поступает, как сочтет нужным. Не того ли он хотел и от нее?
(Через пизду не научишь - посмеялся бы Андрей
Рогастов.)
Младший из шведских кавалеров Густав, бывший
штейнерианец, любил повторять, парафразируя начало
"Коммунистического Манифеста", что "ветер кармы гуляет
по Европе". Что ж, метафора как метафора - даже не
банально. Михаил Иванович вспомнил, как в 1912-м в
Москве безымянный офицер того же ордена сказал, что в
момент оргазма, как и в мгновение смерти, действие кармы
приостанавливается, хотя и то, и другое кармически
обусловлено.
Итак, он едет в Швецию, чтобы заработать немного
денег. Появлялся ли он с тех пор на Ленсдаун-Род, я не
знаю.
ГЛАВА 15. ВЫХОД ИЗ ИГРЫ
Единственный выход... выпасть из игры.
В.Набоков
Выход из игры - вечная тема европейского романа.
Еще задолго до начала романа. С царя Эдипа. Эдип очень не
хотел выходить из игры. Это сделала за него судьба. Или
Аполлон. Но играл он сам и никто другой. Как ты и я.
Потом обстоятельства (или судьба?) могут нас заставить
покинуть игру, или мы сами можем передумать. Или, в
конце концов, нас просто могут убить, но тогда это - не в
счет. Ибо даже будучи вынужден покинуть игру, я должен
это знать - то есть осознавать себя ее покидающим, что в
случае смерти не всегда возможно. Вообще, дело тут не в
неминуемости проигрыша - хотя и это может иметь
немалое значение, - а в том, что герой романа перестает
отождествлять себя с играющим эту игру.
Пять часов в поезде из Гетеборга в Стокгольм и десять
минут в такси от Центрального вокзала до Гранд-Отеля
принесли решение о выходе из игры. Точнее, не решение, а
простое осознание факта. Для этого нужна прекрасная
Скандинавия. Самое чужое место на свете. Как пять лет
назад, божественная пустота наполнила его - опять
короткая передышка. Полчаса в горячей ванне. Стокгольм
- колыбель для иностранца, - сказал Линдси, философ из
той самой "фирмы", пытающийся связать пред-военное
время с после-военным. Эта "связь времен" была их, его и
Линдси, игрой, которую он решил покинуть (вместе со
спальней Элизабет) для новых удач и поражений.
Линдси и Брус были двумя полюсами весьма
причудливого и в высшей степени частного мира - мира
"фирмы". Брус пожимал плечами - ну, мой дорогой
Мишель, мы же с самого начала понимали, что для вас наша
игра была - вашей. Ваше решение бросить ее или
продолжать нас, собственно, ни к чему не обязывает. Как,
впрочем, и вас, если не говорить о ваших обязательствах
перед самим собой. Наш договор остается неписанным -
точнее, неподписанным в отсутствии высоких
договаривающихся сторон, так сказать. Ну, а если вам
случится вернуться, то будет незачем вести себя так, как
будто вы и не уходили (Брус был немного пьян). А если вы
стали в тягость самому себе - я не буду входить в
интимные подробности, - то я бы отнес это скорее за счет
вашего penchant к аристократическим шлюхам, нежели
вашего разочарования в прежних, хм, идеалах.
Линдси был идеально трезв, чуть-чуть грустен и
безупречно четок. Нет ни старого мира, ни нового. Не надо
ставить диагнозы времени. Но когда прежнее молодое
(воевавшее) поколение почти поголовно выбито, то
оставшимся в живых приходится брать на себя роль
посредников между старыми кретинами и молодыми
(невоевавшими) идиотами. Друг мой, политики - нет. Есть
ваше физиологическое отвращение к Германии, ваш
абстрактный республиканизм, и глубокое недоверие к
самому себе - чувства, которые я всецело разделяю, но не
делаю из них никаких политических выводов. Вы -
абсолютный индивидуалист. То есть, у вас есть свой мир, и
если весь мир ему не соответствует, то к черту весь мир. Я
- относительный индивидуалист. Честно говоря, у меня
нет своего мира. Живя между двумя непонимающими друг
друга мирами - миром моих юных подчиненных и миром
моих престарелых начальников - я пытаюсь объяснить
каждому из этих миров другой, не отождествляя себя ни с
одним. Так мне пока удается избежать шизофрении.
Человеку со своим миром, как вы, это гораздо труднее.
То, что этот не первый его приезд в Стокгольм совпал
с концом игры с ними, теперь казалось ему вполне
натуральным. Ну еще бы! Где возьмешь другую такую
страну, в которой неучастие в делах, обстоятельствах и
чувствах остального мира стало этическим признаком (и
эстетической формой) существования. Где за отход от этого
принципа человеку, семье, всей стране приходится платить
- и дорого. А чужеземцу, бросившему недоигранную
партию в Лондоне и приехавшему мыкать свою грусть-
тоску в северную столицу, - что ему? Знал ли он, что без
давления мира другого - ведь все чужие - оставленный
ему его мир вылетит из его телесного мешка, как пузырек
воздуха из аквариума? Пустой, горячий и чисто вымытый,
он допьет свой коньяк в баре Гранд-Отеля и пойдет
напрямик от канала, к главной синагоге. Оттуда пять минут
- и ты у Валленберга.
Он любил Маркуса Валленберга как пример и залог
быстро исчезающей европейской устойчивости. Больше ста
лет непрерывного успеха самого солидного в стране
банковского дома (хотя Михаил Иванович не мог не
отметить про себя, что еще семь лет назад он лично был
богаче всех Валленбергов вместе взятых) великолепно
воплотились в его последнем президенте. Спокойная
расчетливость здесь удобно сочеталась с готовностью пойти
на некоторый риск, неназойливая добропорядочность со
снисходительной терпимостью и светская корректность с
семейной душевностью. Здесь не было соблазна игры, как и
выхода из нее, то есть - отступничества. У дома
Валленбергов, как и у всякого другого, был свой предел.
Череда здоровых и прекрасно воспитанных молодых людей
оседала на ступеньках параллельных иерархических
лестниц: дипломатической, гвардейской, финансовой,
военно-морской. При всем этом, однако, оставалось одно,
кроме семейного, объединяющее начало - немецко-
еврейское. Здесь намеки полубезумного Бурцева обретали
свой конкретный, скажем, "этнополитический" смысл:
после франко-прусской войны, знаменитый шведский
нейтралитет неумолимо поляризовался на про-французский
и про-германский. Ни для кого не было тайной, что
последний был сильнее, глубже и распространеннее.
"Когда в Германии восторжествует порядок, -
продолжал Маркус, - а на это не понадобится много
времени, будет поздно думать о монополиях. Этот порядок
будет означать одну обще-европейскую сверх-монополию, в
которой не будет места опоздавшему. Сейчас, пока порядка
нет нигде, нам обоим необходимо... Тогда уже нас никому
не выбросить - новая Европа не забудет старых друзей..."
Служанка внесла десерт. Что это, уверенность
порядочного человека, что никто, никогда не будет вести
себя с ним непорядочно, или наивность простофили,
уравнивающего порядок с добропорядочностью? Или, в
конце концов, примитивный рефлекс дельца - скорее
заработать на хаосе, пока не установится порядок? Но какой
порядок? Нет, этот человек хочет верить, что порядок в
Европе, это - порядок в Германии. Хочет? Но имеет ли
банкир право хотеть? Маркус - человек воли, но... Михаил
Иванович ощутил будто укол, как если бы он оказался
свидетелем никому (да и самому Маркусу тоже) невидимого
и неведомого сомнения. Сомнение - не есть ли оно первая
трещинка в столетней уверенности, первый симптом страха
поражения? Не время ли, закончив разговор о делах,
обронить одно случайное слово, один пусть неуместный
намек, от которого протянется ниточка интимности или, что
тоже может случиться, оборвется и эта едва начавшаяся
дружба.
"Рапалло, - звучал нагретый жаром гостиной низкий
мягкий голос Маркуса, - могло бы быть началом этого
органического для обеих разоренных стран союза. Этот
союз успокоит жажду реванша у немцев и поможет
разумной организации русских". Боже милостивый, не
сошел ли этот человек с ума! Или он уже пытается
заглушить сомнение? "Господин Валленберг, видели ли вы
когда-нибудь своими глазами, ну, Людендорфа?" - "Не
имел удовольствия". - "А Ленина?" - "Разумеется же нет,
но думаю, что эти два человека вполне могли бы
договориться при личной встрече, если, конечно, этому не
помешает третья сторона. Сам я от всего сердца был бы
готов содействовать этому сближению всеми имеющимися
у меня средствами (а не содействовал ли уже? - Опять
бурцевские намеки). Но вернемся к делу. Ваши
соображения насчет конкретных монополий не только
разумны, но - талантливы. Право же, я не могу понять,
почему вы, с вашим незаурядным даром проникновения в
европейскую экономическую ситуацию и с вашей
удивительной коммерческой интуицией, хотите работать на
других? На меня, на Хамбро, например. Почему бы вам не
основать собственный торговый банк? Я вас немедленно
поддержу и деньгами и связями".
Время для намека - упущено. Как и для нового банка.
Как и для... Ладно, пора кончать. "Я вам бесконечно
благодарен. Но я не хочу искушать мою, хоть и
прихотливую, но благосклонную судьбу и вообще начинать
что-либо большое и новое. Возможно, однако, что я женюсь
когда-нибудь, и единственное, чему я хотел бы сейчас
посвятить время, - это заработать какие-то деньги для
содержания будущей супруги и детей, если таковые
появятся. Заработать, работая для других, в крайнем случае,
для своей, но очень маленькой компании (он вспомнил
слова Линдси: наша очень маленькая компания, с крайне
ограниченной ответственностью) Он допил свой коньяк:
"Но если вы позволите мне в последний раз вернуться от
паровозов, копры и спичек к Европе, то, боюсь, что сделано,