как мы знаем, киевлянином, мог неоднократно пересекаться
с московским в тех же местах и временах. Оба, например,
могли обедать в "Праге" на Арбате или покупать ветчину у
Орлова на Морской, не ведая, что одного из них какие-то
москвичи упорно принимают за другого (то есть за
петербургского).
Но - не наоборот. Вы, мой дорогой друг, возможно
первый, кто принял петербургского за московского,
соединив обоих в одном герое романа. Разумеется, такого
рода совпадения вполне возможны, но и они не могут
длиться до бесконечности. Наступает момент, когда
личность становится однозначной - момент смерти. Тогда
все многообразие личности будет сведено к тому, далее уже
неразложимому "минимуму себя", которым она и
отличается от любой другой личности во вселенной, к тому
одному знаку, по которому ее признает ангел смерти и по
которому ее узнают там те, кто знал ее здесь. Так вот,
гипотеза "единства" (или "единозначия") московского
Михаила Ивановича с петербургским опровергается фактом
смерти первого из них 18-го декабря 1940-го г., в то время
как второму еще оставалось долгие шестнадцать лет
скитаться по давно уже нелюбимой им жизни.
Эбер сказал, что видел, как московский Михаил
Иванович умирал с пулей в затылке, в северопортугальском
портовом городке Каминья, что для меня как нейрохирурга
звучит несколько сомнительно. Ибо как он мог знать, что у
того пуля была именно в затылке, если сам ему ее туда не
всадил или не присутствовал при этом, что почти одно и то
же. Вместе с тем, если отвлечься от такого рода
технических неточностей или от вполне допустимых
умалчиваний с его стороны, то я не думаю, чтобы Эбер
врал. Что нам с вами теперь остается, так это наивно
спросить: зачем он, Эбер, видел все это? Заметьте, именно
"зачем", а не "почему" - ибо в то время всякое могло
случиться. Итак, зачем пфальцскому аристократу,
освобожденному из-за хромоты от военной службы,
понадобилось оказаться в Каминье именно в тот день, час и
в ту минуту, когда должна была прийти смерть к
московскому бонвивану и спиритуалисту? Могли Эбер не
знать, чью голову держал в своих полных крови ладонях?
Да и тот, умиравший, мог ли он не знать, кому говорил
последние слова? Значит - это была заранее договоренная
встреча, не так ли? При этом вовсе не обязательно, чтобы
оба или хотя бы один из них заранее знал о ее неприглядном
антураже, так сказать, не говоря уже о весьма печальном
исходе.
Обо всем этом, мой дорогой друг, вы и спросите
Эбера. Спрашивайте просто, напрямик. Он никого не
принимает, так что вам придется "искать вход" к нему через
его бывших британских друзей. Уверен, что это вам легко и
скоро удастся. Ваш всегда
Джон Келлер-Брадшоу
Р. S. В этом письме я решил не останавливаться на
одном "маленьком", но не лишенном любопытности
совпадении. А именно - что точно в то же время, когда
погиб московский Михаил Иванович, его более удачливый
тезка пребывал примерно в том же месте близ Каминьи и...
весьма возможно занимался тем же делом, а? Но не будем
умножать совпадений, рискуя опять же свести две
безусловно разные личности к одной. На вашем месте я бы
не стал заострять внимание Эбера на этом факте, дабы этим
не предубедить чрезмерно его ответ на наш главный вопрос.
Дж. К.-Б.
Квинт позвонил в три ночи и сообщил, что Эбер -
единственный и еще не такой уж старый человек, связанный
с Михаилом Ивановичем в тридцатые и начале сороковых
по той линии, - нашелся. Хотя... "Хотя что?" - простонал
я в холодном поту, полубезумный от страха и с обрывками
последнего сна в мутной голове. Квинт объяснил, что, по
сведениям, полученным им от его троюродного дяди Оскара
по прозвищу "Бош", Эбер - ипохондрик и мизантроп,
живет километрах в ста от Мюнхена, никого не принимает и
держит страшных овчарок, буквально рвущих в клочья
непрошеных посетителей. Недавно одна чуть не насмерть
искусала его собственного адвоката, и Эберу пришлось
заплатить тому 80 000 марок отступного, чтобы не доводить
дело до суда. "Значит, у Эбера есть деньги?" - "Это тоже
неизвестно. Дядя Оскар подозревает, что в общем их у него
нет, но они появляются, когда случается что-нибудь
экстренное". - "А оно с ним часто случается, это
экстренное?" - "Этого я не знаю, но думаю, что твой
приезд к нему окажется именно таким случаем". -
"Хорошо, пусть меня тоже искусает его собака за 80 000
марок. Мне очень нужны деньги". - "На это лучше не
рассчитывай и смотри, как бы тебе самому не пришлось
платить деньги, чтобы выпутаться из какой-нибудь
неприятной истории, связанной с твоим посещением Эбера.
Но имей в виду, что он уже сказал дяде Оскару, что будет
весьма рад тебя видеть в Эльсхейме - так называется его
имение - послезавтра к ужину. Не позже семи тридцати.
Фрак или смокинг - необязательны. От станции надо идти
шесть километров пешком, так что добавь час с четвертью.
Машину за тобой он прислать не может, так как в этот вечер
его дворецкий и шофер (если это не одно и то же лицо) -
оба выходные, а сам он будет занят приготовлениями к
ужину.
"У тебя гениальная память, - поздравил я Квинта,
ежась под лавиной обрушившейся на меня информации. -
Поблагодари от меня дядю Оскара и продолжай спать". -
"Я еще и не начинал спать. Дядя позвонил мне из Бонна
полчаса назад, и я решил сразу же позвонить тебе, пока все
это помню".
Отчего это дядя Оскар вздумал звонить в третьем часу
ночи, напоминая о вещах, полузабытых и ждавших полного
забвения лет эдак тридцать пять? Не было ли в этом
запоздалого предъявления счетов безымянным должникам?
Если и так, то пока я откупился тремя часами блаженного
утреннего сна. Посмотрим, чем будут кормить в Эльсхейме?
Не знаю, был ли последний вопрос написан на моем
лице, когда день спустя я проходил через паспортный
контроль мюнхенского аэропорта. А если и был написан, то
вряд ли правильно прочитан двумя сотрудниками службы
безопасности, предложившими мне поднять руки и не
двигаться. С восторгом! Но один из них, словно не понимая
моей полной готовности подчиниться высшей
необходимости закона и порядка, тут же заломил мне руки
за спину и защелкнул на них наручники. Другой же на
вполне понятном английском уведомил меня, что если я
хоть пальцем пошевельну, то горько пожалею о том, что
родился, и потом еще не раз буду жалеть об этом. На это я
отвечал, что он мне живо напоминает тролля, родившегося в
результате пяти поколений гомосексуального инцеста, и что
имеется известный лейпцигский комментарий на Младшую
Эдду, содержащий описание этого феномена. К этому я
добавил, что, хотя и комментарий, и Эдда были написаны
задолго до разделения Германии на восточную и западную,
следы этой прискорбной дегенерации троллей наблюдаются
в их потомках по обе стороны границы по ею пору. Трудно
сказать, чем могла бы окончиться эта этно-генетическая
дискуссия (вокруг собиралась толпа любопытных), если бы
не неожиданно появившийся коренастый пожилой
джентльмен в блейзере и с атташе-кейсом подмышкой. Едва
взглянув на двух моих бульдогов, он бросил мне, что
вынужден меня задержать для более тщательной проверки
моих документов и... идентификации моей личности. Моей?
Уж не думают ли они, что меня - два? Или - ни одного? С
содроганием вспомнив о зловещем предостережении
Квинта позапрошлой ночью и решив, что уж лучше бы
меня, пусть бесплатно, укусила Эберова овчарка, я грустно
побрел за полицейским франтом в другой конец зала для
прилетающих.
Сорок битых минут я сидел на высоком вертящемся
табурете, пока они меня сличали с бесчисленными
фотографиями, арабских террористов, должно быть. Ни
единого вопроса или даже звука с их стороны. Вдруг я
заметил, что пожилой франт открывает мой паспорт и
аккуратно выкладывает на стол заложенные в нем билет и
бумажку с телефоном и адресом Эбера. Выражение его лица
изменилось настолько резко, что можно было бы подумать,
что он обнаружил фотографию своей последней любовницы
с нежной надписью мне. "Вы, э-э, вы... давно знакомы с
господином Хюбертом, господин доктор?" - "К
сожалению, у меня нет возможности обсуждать с вами
хронологию моих знакомств, господин инспектор". Франт
исчез через маленькую дверь в глубине комнаты и,
вернувшись через две минуты, протянул мне мой паспорт:
"Господин Хюберт будет ждать вас на станции ровно без
четверти семь. Извините, пожалуйста, за причиненное
беспокойство. Всего доброго, господин доктор". - "Нет, -
твердо сказал я, - нет и нет, мой дорогой инспектор. Даже
если мне повезет с автобусом, я уже никак не успеваю на
этот проклятый поезд, и при всем моем нежелании
причинить вам беспокойство я вынужден категорически
настоять на том, чтобы ваши люди сейчас же отвезли меня
на вокзал. Иначе мне придется отменить наш ужин с
Эбером".
Моим зловещим предчувствиям не суждено было
сбыться, так же как и мечтам быть покусанным овчаркой. В
огромном подвале, превращенном в охотничий музей
Эльсхейма и освещенном гигантским восьмисвечником, я
сидел, вытянув ноги под несколько напоминающим гроб
дубовым столом (ужин через двадцать минут здесь же), с
трудом удерживая в обеих ладонях тяжеленный граненый
фужер с местным брандвейном. Я его спросил напрямик
(как меня инструктировал Джон в своем письме): "Зачем вы
оказались в Каминье зимой 1940-го?" - "А зачем вы
оказались здесь, у меня в Эльсхейме, сейчас, осенью 1989-
го?" - "Чтобы узнать, что произошло в Каминье зимой
1940-го". - "Этим вы сами и ответили на ваш вопрос - я
тоже хотел узнать, что произошло, произойдет, или может
произойти в Каминье зимой 1940-го". - "Но не думаете ли
вы, господин Эбер, что я к вам приехал, чтобы самому
отвечать на свои же вопросы?"
Эбер легко поднялся из-за стола, долил себе
брандвейна, зажег сигарету от свечки и сказал:
"Стоит поехать в Мозамбик, на Мадагаскар, куда
угодно - а не только в Эльсхейм, - чтобы мочь ответить
на свои собственные вопросы. Но не хочу быть грубым с
новым гостем ("Что вы, помилуйте, мне - одно
удовольствие!"). Нет доли незавиднее, чем быть орудием
чужой судьбы, но если ничего другого не остается, то
приходится довольствоваться и этим, хотя чаще всего мы
служим таким орудием и не знаем об этом. Надеюсь,
господин профессор, что вы приехали ко мне в качестве
орудия вашей собственной или ничьей судьбы, но не моей,
во всяком случае. Ибо мне пора уже собираться - холодная
дорога, одинокий путь".
Он отпил из фужера и, жестом предложив мне сделать
то же, стоя, начал.
Рассказ Эбера
В начале зимы 1940-го я узнал, что некто по имени
Михаил Иванович, по непростительной небрежности
замешкавшись в Саарбрюкене, оказался под
непосредственной угрозой ареста и неминуемого расстрела.
Этого человека я знал по краткому его и своему
пребыванию в Бергене, в 1931-м г., где он успешно скупал
задешево (была депрессия) грузовые пароходы, чтобы через
три года еще более успешно перепродать их втридорога
своим заморским клиентам. Мне было тогда двадцать лет, и
я проводил в Норвегии свои первые студенческие каникулы.
Узнав, что я изучаю романские языки, он меня попросил
перевести несколько деловых писем с испанского и
португальского и щедро заплатил за эту для меня крайне
легкую работу. Мы быстро подружились, насколько это
позволяла разница в возрасте, жизненном опыте и
образовании, - кажется, что испанский и португальский
были единственными западноевропейскими языками, на
которых он не говорил и не читал. Недели через три после
нашего знакомства количество писем для перевода
увеличилось настолько, что он поселил меня в своем отеле и
буквально завалил работой, добавив к этому еще и
исправление и переписывание его собственных немецких
писем. Однажды, примерно за неделю до моего
возвращения в Лейпциг, он постучался ко мне в номер
около трех ночи. Не снимая плаща и шляпы, присел на край
постели и необычно для него взволнованно и даже
несколько невнятно стал объяснять про какое-то
неотложное дело, требующее его срочного отъезда в
Торнио. Бросив на ночной столик пачку писем, он попросил